Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины - страница 41



Так в финале «Воскресения» читает Евангелие герой романа Дмитрий Нехлюдов.

«– Да неужели только это? – вдруг вслух воскликнул Нехлюдов… Он… в первый раз, читая, понимал во всем значении слова, много раз читанные и незамеченные».

В первый раз

Однажды в разговоре он признается: «Когда я писал “Детство”, то мне казалось, что до меня никто еще так не почувствовал и не изобразил всю прелесть и поэзию детства». Каждое слово он пишет с чувством, что слово это пишется изначально, что никто до него не писал такого. Да так оно, конечно, и было. Как ни мечтал он порой, подобно своему Пьеру Безухову, скинуть с себя бремя «внешнего» особого человека, всем существом войти в «общую жизнь», ему определена иная судьба. Именно эта – открывать в первый раз.

Многое, о чем он думает и пишет, уже тысячелетия тревожит человечество, но могущество личности и гений художника оборачивают, заставляют других ощущать тысячелетнее первозданным. Читая Толстого, вслушиваясь в его суждения, чувствуем, как сила и ясность его духа, чистота взгляда, исключительность художественной новизны и в нас, как в нем самом, как в его героях, освежают, перетряхивают все духовное существо, снимают с глаз пелену предрассудков, заставляют взглянуть на мир в себе и мир вокруг с ощущением этого первого раза.

Взгляд его глубоко запрятанных серых глаз, которые, кажется, видят человека насквозь, и взгляд-суждение его, о чем бы он ни задумывался, о чем бы ни вел разговор, – поразительно свободен, не заслонен существовавшими до него чужими мнениями, впечатлениями, оценками. Оттого мир вокруг, все, что он видит в нем, является ему новым, неожиданным, необычным.

Целое и невредимое

В 1873 году он заносит в дневник: «Я смолоду стал преждевременно анализировать все и немилосердно разрушать. Я часто боялся, думал – у меня не останется ничего целого; но вот я стареюсь, а у меня целого и невредимого много, больше, чем у других людей… У моих сверстников, веривших во все, когда я все разрушал, нет и 1/100 того».

В том-то и дело, что анализирует он и разрушает не уничтожения ради – ради созидания.

Завершив грандиозную эпопею «Войны и мира», он берется за создание «Азбуки» для детей.

Грандиозная эпопея – и «аз-буки», первое знакомство с грамотой и арифметикой, «счетом», как именует Толстой? Но для него огромность задач сопоставима: «Гордые мечты мои об этой “Азбуке” вот какие. По этой “Азбуке” только будут учиться два поколения русских всех детей от царских до мужицких, и первые впечатления поэтические получат из нее, и что, написав эту “Азбуку”, мне можно будет спокойно умереть».

Он мечтает, что его «Азбука» поможет открыть таящиеся в народе бесчисленные дарования, поможет этим дарованиям раскрыться: «Когда я вхожу в школу и вижу эту толпу оборванных, грязных, худых детей, с их светлыми глазами и так часто ангельскими выражениями, на меня находит тревога, ужас, вроде того, который испытывал бы при виде тонущих людей… И тонет тут самое дорогое, именно то духовное, которое так очевидно бросается в глаза в детях. Я хочу… спасти тех тонущих там Пушкиных, Остроградских, Филаретов, Ломоносовых. А они кишат в каждой школе».

Вот его масштабы! И так у него всю жизнь.

И того более. Однажды он напишет с его поразительной точностью: «Дети увеличительные стекла зла. Стоит приложить к детям какое-нибудь злое дело, и то, что казалось по отношению взрослых только нехорошим, представляется ужасным по отношению детей». Работая над «Азбукой», он хочет не только научить детей читать, писать, считать, дать им разнообразные сведения об окружающем мире, но и посеять в их душах как можно более семян добра.