Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины - страница 43
Только постоянное действие приводит к желанной цели.
«Меня мучит мелочность моей жизни… Я стар – пора развития или прошла, или проходит» (ему двадцати четырех нет – служит на Кавказе, участвует в походах, пишет «Детство»). Давно настала пора «принимать большое влияние в счастии и пользе людей».
Два года спустя (уже сложившийся писатель, «Детство» напечатано, «Отрочество» закончено, Кавказ позади, он по-прежнему в армии, до участия в обороне Севастополя считанные месяцы): «В последний раз говорю себе: Ежели пройдет три дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя».
Уже в Севастополе (идут бои, он занят первым из севастопольских рассказов, одновременно работает над собственным «проектом о переформировании армии») его озаряет «великая громадная мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь»: «Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».
Он и в самом деле, так или иначе, а в последние десятилетия отдавая этому все свое я, посвятит жизнь осуществлению явившейся ему в тот мартовский севастопольский день великой громадной мысли: будет содействовать основанию религии любви и единения между людьми, религии отрицания насилия, – эта религия, по его убеждению, изначально живет в душе каждого человека, заглушенная пороками, условностями, привычками, накопившимися во всей неправедности истории человечества.
К старости его все больше будет манить желание не только жить простой трудовой жизнью крестьянина, но и вовсе раствориться незнаемым, неузнанным, человеком без роду и племени в массе народа на бескрайних просторах России. Но вместе в сознании его, в душе постоянно и властно восстает его предназначение, требовательно зовет к деятельности.
Узнав о нежданной смерти яснополянского мужика, с которым накануне выполнял вместе крестьянскую работу, он, с некоторой даже завистью, заносит в дневник: «Лег в клети на прелую солому и умер. Хорошо». Но тотчас следом – о своей работе: «Хочется писать с эпиграфом: “Я пришел огонь свести на землю и как желал бы, чтоб он возгорелся”».
В своей эпопее посмеивается над Наполеоном, говорившим о сорока веках, которые смотрят на него с высоты пирамид; но в пору полной собственной зрелости признается: «Я по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что сорок веков смотрят на меня с вершин этих пирамид и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».
В канун нового, 1851 года старший из братьев Толстых, Николай, – он уже пять лет почти как в Кавказской армии – приезжает в долгосрочный отпуск; в апреле срок побывки подходит к концу, и тут Лев вдруг решает отправиться в путь вместе с ним.
В письме к Татьяне Александровне Ергольской, он назовет свой неожиданный отъезд на Кавказ «внезапно пришедшей в голову фантазией». В дневнике – для себя – не найдет одного ясного объяснения: надеялся на благотворное влияние кавказской природы, ожидал, что его «лихости» представится случай выказать себя вовсю на Кавказе (его манит слава – пусть смерть, но уж непременно героическая), наконец, попросту «бежал от долгов и, главное, привычек».
В разное время, в разном настроении причины «бегства» будут называться разные. Называются, нет сомнения, всякий раз искренно, но не только нам, из нашего сегодня, – даже близким Толстого, ему самому даже, ни одна из этих причин порознь (иначе чего бы называть другие) не видится достаточной. Более того: и вместе, в сумме, они не охватят того целого, которое владеет им в момент неожиданного решения.