Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины - страница 45



Александр Иванович Герцен, которого он нелегально посещает в Лондоне, пишет о резкости его суждений, что Толстой «всё, как под Севастополем, берет храбростью, натиском». Его молодая чрезмерность (она и с годами во многом при нем останется) делается понятной, если держать в памяти, что он живет и действует с ощущением, что «сорок веков смотрят на него с высоты пирамид», что он ни на миг не имеет права остановиться.

Из письма к Александре Андреевне Толстой: «Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость».

Ничего не утаю

В недолгие университетские месяцы предмет истории, как читают ее с кафедры, Толстому не по душе: «собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен».

Пятью годами позже, на Кавказе он начинает «любить историю и понимать ее пользу». И тотчас у него возникают грандиозные замыслы собственных исторических трудов: «Составить истинную, правдивую историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь». Не басни, не имена и цифры, а история как «жизнь народов и человечества». Он всю жизнь и посвятит этой цели: не историк – великий писатель. Художник и мыслитель – вместе.

«Эпиграф к истории я бы написал: “Ничего не утаю”. Мало того, чтобы прямо не лгать, надо стараться не лгать отрицательно – умалчивая».

«Ничего не утаю»… Этим словам суждено стать эпиграфом, программой всей его жизни, его творчества, деятельности его на всех и всяких поприщах.

Человек в своем поведении, в своих отношениях с другими людьми и с самим собой постоянно, хочет того или нет, решает вопрос: быть или казаться? Толстой смолоду выбирает: быть.

Александра Андреевна Толстая вспоминает: «Он страшно боялся быть неправдивым не только словом, но и делом, что, однако ж, иногда приводило к совершенно противоположному результату.

Так, например, приглашенный один раз к моей сестре на вечер, где должно было собраться довольно многочисленное общество, утром этого дня Лев написал мне, что быть к нам не может, – только что получив известие о смерти брата. (Братьев своих он любил страстно.) <Речь о Дмитрии Николаевиче Толстом, умершем первым из четверых в январе 1856 года.> Разумеется, я отвечала ему, что совершенно его понимаю.

И что же? Вдруг он является на вечер как ни в чем не бывало.

Это появление взволновало меня до негодования.

– Зачем вы пришли, Лев? – спрашиваю я его потихоньку.

– Зачем? Потому что то́, что я написал вам сегодня утром, было неправдой. Видите, я пришел, следовательно, я мог прийти.

Мало того, через несколько дней он мне признался, что ходил тогда же в театр.

– И вероятно, вам было очень весело, – говорю я ему с еще большим негодованием.

– Ну нет, не скажу. Когда я вернулся из театра, у меня был настоящий ад в душе. Будь тут пистолет, я бы непременно застрелился…»

Он боялся солгать другим, себе, преувеличивая свое горе. Мучил себя, чтобы случайно не казаться тем, кем не был на самом деле.

Человек, испытывающий себя…

«– Хочу проверить себя до тонкости, – говорил он», – вспоминает Александра Андреевна Толстая.

Делай, что должно

Весной 1847 года Толстой делает первую запись в дневнике. Он будет вести дневник, с перерывами, иногда значительными, шестьдесят три года. Последние строки дневника – 3 ноября 1910 года, в комнате начальника станции Астапово, за три дня до смерти: «Ночь была тяжелая… Вот и план мой. Fais се que doit, adv…» Запись обрывается на недописанном французском изречении, которое Толстой усвоил смолоду: «Делай, что должно, и пусть будет, что будет».