Евгений Шварц - страница 13
Судя по этим словам, я довольно отчетливо понял, что дело в новом Шварце, а не в том, что я стал хуже. Но я так верил взрослым, в особенности матери, что невольное раздражение, с которым иногда она теперь говорила со мною, я стал приписывать своим личным качествам. Если мама говорила худо о наших знакомых, то они, как я неоднократно писал, делались в моих глазах как бы уцененными, бракованными, тускнели. И ни разу я не усомнился в справедливости маминых приговоров. Не усомнился я в них и тогда, когда коснулись они меня самого. Однажды я сидел за калиткой, на земле. Был ясный осенний день. Гимназистки, взрослые уже девушки, шли после уроков домой. Увидев меня, одна из них сказала: “Смотрите, какой хорошенький мальчик! Я бы его нарисовала”. Я было обрадовался – и тотчас же вспомнил, что девушка говорит обо мне так ласково только потому, что не знает, какой я теперь неважный человек. И с грубостью, бессмысленной и удивлявшей меня самого, но всё чаще и чаще просыпавшейся во мне в те дни, я крикнул вслед девушкам: “Дуры!” По старой привычке я побежал и рассказал всё маме, и она побранила меня».
Женя не мог тогда объяснить матери, почему он выругал гимназисток. Будучи до тех пор окруженным, как футляром, маминой любовью и заботой, он вдруг стал чувствовать неясно и бессознательно пустоту, страх одиночества и холод. Дети, как правило, относят к своей личности перемены в отношении к ним авторитетных взрослых, тем более что в данном случае речь шла об исключительно близком, единственным для Жени по-настоящему авторитетном в тот период человеке – его маме. Объяснить шестилетнему ребенку те естественные психологические и душевные изменения, которые пережила его мать после появления новорожденного, было невозможно, да и некому. «В те дни стали определяться душевные свойства, которые сохранил я до сих пор, – продолжает Евгений Львович. – Неуверенность в себе и страх одиночества. К этому следует прибавить вытекающее отсюда желание нравиться. Мне страстно хотелось, чтобы я стал нравиться маме, как и в те дни, когда еще не явился “этот”. Я всеми силами старался вернуть потерянный рай и, чувствуя, что это не удается, бессмысленно грубил, бунтовал и суетился».
Когда случалось, что мама с нянькой и маленьким Валей вечером уходили в гости, Женя оставался дома один. Керосиновая лампа в доме освещала стол, и в Женином представлении стол становился площадью. Вокруг площади он выстраивал дома, сделанные из табачных коробок и коробок из-под гильз, и прорезал в них окна. Он также вырезал из бумаги сани с полозьями и лошадь к ним, похожую на собаку. Коробки стояли на боку, в домах жили люди. Пастух из игры «Скотный двор» стоял под навесом на подставке зеленого цвета с цветочками. В соседнем доме жил заводной мороженщик с лопнувшей пружиной, в третьем доме, пахнущем табаком – деревянный дровосек, который был частью кустарной игрушки, давно распавшейся на части. Женя возил жителей города на санях, и ему хотелось самому стать маленьким, как заводной мороженщик, и ходить по этой площади, покрытой скатертью.
Из актеров своих детских лет Женя запомнил Адашева[11]. Вероятно, тогда же он впервые услышал название Художественного театра. Евгений Львович вспоминал, что окружающие удивлялись, как такой неважный актер, как Адашев, мог служить в этом театре. Ни один из знакомых семьи Шварцев ни разу тогда не видел спектаклей Художественного театра, но слава его была такова, что о нем все говорили с благоговением. Вообще уважение к славе, разговоры о том, что из кого выйдет, а из кого не выйдет, разговоры о писателях, актерах, музыкантах велись в семье часто. «Я помню, как по-особенному оживлен был папа, когда к нам зашел Уралов