Голос из хора - страница 10
Заботы мои просты, радости безыскусны: вчера, например, постриг на ногах ногти.
10 октября 1966
Когда сведения о себе самом приходят со стороны, перестаешь себя узнавать. Не спеши, давай послушаем эпическое течение времени.
Иногда кажется, читаешь какую-то книгу, а когда дочтешь и оглянешься – пройдет жизнь.
Наверное, время воспринимается здесь как пространство – и в этом загадка. По нему как будто идешь, и это тем более странно, что сидишь на месте, не двигаясь, и увязают ноги, и относит как бы назад, в прошлое, так что, придя в себя, удивляешься, что прошел уже год и снова осень.
Здесь неверна пословица: жизнь прожить – не поле перейти. Нет, именно поле. И перейти.
– Я кто в твоем лице?!
Разительное персональное сходство с оригиналом в фаюмских портретах и много раньше, в Египте, продиктовано необходимостью забронировать место, где поселится в будущем отлетающая душа. Портрет – координаты отбытия и воскресения, указатель в пути, чтобы не заблудилась. И в нем же – помимо сходства с живым индивидуальным лицом – присутствует отрешенность ее полета, витания в раздумьях, куда бы сесть, на ком удостовериться. Вещественная оболочка лица, включая всю биографию и психологию, в ней напечатанную, на себе не задерживает, но пропускает вас дальше, в ту погруженность, куда все они смотрят посмертно. Чувство последней инстанции, стены, вы здесь не испытываете – столь непрошеной, непрошибаемой в портретах реалистической школы, где живое лицо нацелено на вас, как ружье, заряженное ненужным и навязанным насильно знакомством. Сходство с человеком, о которого спотыкаетесь, который служит препятствием, перестает вам мешать. Это сходство – окно, стрелка входа и выхода, и мы радостно бежим по растворенному коридору: лицо затягивает – у-у-у! как выталкивает взглядом самодовольный XIX век, где каждый портрет кричит: «уходи, это я», или: «посмотри, это – я», так или иначе задерживая, не пуская пройти.
…Итак, реализм впервые в портретном искусстве понадобился совсем не затем, чтобы себя показывать и собой восторгаться, но чтобы потом во времени и пространстве себя разыскать, и эта серьезность намерений его питала, оправдывала, и радуешься за человека, озабоченного большими запросами своего местонахождения.
Но тотчас возникает проблема: что такое лицо, не на портрете, а в жизни, и зачем оно нужно, и почему мы к нему подбегаем, и, разговаривая друг с другом, засматриваем в лица, как в зеркало, и пляшем перед ним, и примериваемся, словно хотим войти?..
Облизал по-собачьи ложку и сунул в карман. Я тоже облизал и тоже сунул.
– Он навел пистолет и кричит «руки вверх», а я поднял руки и вижу, что у него от страха дрожит лицо.
– У меня глаза – вот такие! А почему я знаю? – все гримасы мои ему передавались и были у него на лице написаны.
– Разинул он рот, сколько можно разинуть. Глаза выкатил. И тут я увидел, как человек на глазах седеет. Волоса поднялись, шапка упала. А по волосам, по лицу – будто кто молоко льет. Смех снизу и плач сверху – оба они потрясают действительность и не дают ей устояться.
Когда нам плохо, губы съезжают вниз, когда весело – вверх, и все лицо перекашивается и прыгает – вибрирует. Не есть ли это способ балансировки, поиски спокойствия, из которого вывели нас и к которому мы возвращаемся, минуту-другую подергавшись, покачавшись в разные стороны, по образу канатоходца, восстанавливающего равновесие? И не служат ли гримасы плача, ужимки смеха, так похожие друг на друга, защитной мерой или пантомимой организма, предпочитающего имитировать смертные судороги, нежели их на деле испытывать? Вслед за гимнастикой лицевых мышц и профилактическим сотрясением тела наступает облегчение. Игрою физического покрова мы уняли дрожь души, внешней встряской предотвратили внутренний взрыв…