Грустная песня про Ванчукова - страница 15



Вагон-ресторан, как раз и навсегда заведено директивой Министерства путей сообщения, располагался посередине состава. Сергей шёл сквозь громыхавшие раскачивающиеся стальные коробки: вагон – тамбур, вагон – тамбур, вагон… Колёса лупили по стыкам, в тамбурах сухое горло першило от раз и навсегда въевшейся в краску стенок вони табачных смол. Вагонные коридоры вымело от людей свалившейся на мир ночью. Холщёвые полосатые дорожки на полу, постеленные поверх ковровых, то тут, то там пестрели подсохшими грязными пятнами. Осень, дожди; три дня в пути, ещё четыре впереди – откуда уж тут взяться свежести половиков, как, впрочем, и свежести себя самого…

Дойдя, Ванчуков подёргал дверь. Закрыто. Постоял недолго. Постучал – не робко, но и без особого нахрапа: дворянская порода. Ещё через полминуты за дверью приглушённо зашевелились, замок лязгнул, дверь нешироко приотворилась:

– Чего тебе? Не видишь, всё, не работаем мы.

– Проголодался, – как-то беззащитно, по-детски тихо сказал Ванчуков расплывшейся в дверном проёме низенькой тётке с сальными волосиками на макушке. Та просунула голову в щель между дверным полотном и косяком, с шумом втянула воздух мясистыми, ходящими из стороны в сторону, как у собаки, большими ноздрями:

– Вроде не пьяный…

– Я не пил. Я есть хочу, – тётка недоверчиво с головы до ног ошкурила мужчину утомлённым жизнью взглядом. – У меня никаких припасов нет. Не купил… А есть хочется.

– Ладно, давай, – тётка открыла дверь, пропуская Сергея Фёдоровича внутрь. – Заходи, только без глупостей. И порционные – не подаём, кухня закрыта до утра.

– Ничего, спасибо, – улыбнулся Ванчуков, – давайте, что есть. И чаю, погорячее. Помолчав, добавил: – С сахаром.

Тётка по-доброму улыбнулась:

– С сахаром так с сахаром. Этого добра у нас хоть отбавляй, самогонку-то не гоним.


Вскорости тётка, приодевшая по такому случаю белый передник, сгрузила с блестящего подноса на столик миску гуляша с картофельным пюре, два солёных огурца, тонко порезанную копчёную колбасу, тарелку с порубленной горбушкой чёрного, блюдечко со слезой пошедшим сливочным маслом, бутылку боржоми, сахарницу, заварной чайник и сто пятьдесят водки.

Перехватив недоумённый взгляд Сергея Фёдоровича на пузатый графинчик, пожала плечами:

– Я по виду твоему поняла: пригодится. Давно, поди, на свете живу.

Ванчуков лишь благодарно улыбнулся в ответ.


Шебаршин позвонил Барышеву неделю назад, продиктовал дату и время. Хотел ещё дать адрес, но Барышев, записывая в блокнот, сломав дрогнувшей рукой карандашный грифель, перебил: кто ж четвёртый дом на Старой площади не знает?

Ванчуков Барышева выслушал спокойно. Излишне спокойно, отловил его браваду Барышев – гляди ты, ни один мускул в лице не дрогнул. Не боится? Или окаменел от всего, что пришлось вынести? От несправедливости? От шельмования? «Цирковые» гены в Барышеве были сильны, вынослив он оказался в этой жизни невероятно; трудно вышибить из седла, прежде подумай разок-другой наперёд, как бы Барышев сам тебя не вышиб или не пришиб! А вот Ванчуков, как и отец его, Фёдор Викентьевич, они другие – дворянская белая кость. Их тоже не подвинуть, но какой ценой? Что происходит у них внутри? Какими страшными усилиями даётся им внешнее спокойствие? Барышев знал: там, где он пройдёт, плюнет, разотрёт и не заметит, эти надорвутся и подломятся. Не потому что слабые. А потому что тонкие внутри, не кряжистые. И когда невидимый посторонним налёт погибели всё чаще стал проявляться на бледном худом лице Сергея, для Барышева то было как острым ножом по сердцу. По большому доброму честному сердцу Вячеслава Олеговича Барышева.