Хокни: жизнь в цвете - страница 5



Казалось, Дэвид должен был быть счастлив. Он сделал все, чтобы его приняли в этой школе. В день объявления результатов у него было чувство, что он пролез сквозь игольное ушко, попал в рай, спасся от жизни под бременем наемного труда, которую вели его сестра, братья и их соседи в Брэдфорде. В течение тех двух лет, что работал в больнице, он мечтал о своей будущей жизни и воспитывал в себе терпеливое ожидание, зная, что придет миг освобождения, который пробудит его от векового сна. И вот наконец он был свободен, но долгожданное, желанное счастье, бывшее теперь так близко, от него ускользало. Впервые в жизни он не испытывал радости от рисования, а чувствовал странное равнодушие к своей работе, утратил энергию и энтузиазм. А что, если он обманывался, был всего лишь самозванцем? Американец слушал, как его молодой, двадцатидвухлетний, друг, совершенно потерянный, изливает свои страдания. Они разговаривали и на другие темы: о политике, литературе, дружбе, любви, вегетарианской диете, которой Дэвид придерживался, как и его родители. Его ежедневные беседы с Роном позволяли ему чувствовать себя по меньшей мере не так одиноко.

«Тебе надо бы рисовать то, – однажды сказал ему Рон, – что важно тебе самому. Не стоит беспокоиться. Ты в любом случае современный художник. Просто потому, что живешь в современности».

Это была интересная мысль. Бесполезно стараться принадлежать своему времени: ты в любом случае ему принадлежишь. В самом деле, фигуративные работы Рона вовсе не выглядели как созданные в эпоху Мане или Ренуара. Так или иначе что-то должно было измениться. Если бы Дэвид не обрел вновь вкус к рисованию, он бы закончил как старый высохший лимон, оставленный на кухонном столе. Вот именно: ему хотелось изображать овощи и фрукты. Никто не смог бы обвинить его в несовременности, так как их круглые формы выглядели довольно абстрактными. Но в его сознании это были овощи и фрукты. Потом он написал коробку чая Typhoo, из которой он брал пакетики по утрам, приходя в школу, – ту самую коробку чая, что напоминала ему о матери и приветствовала его каждый новый день. У него родилась мысль добавлять к словам Typhoo Tea – «Чай Typhoo» – то тут, то там букву или цифру, которые заставляли подойти к картине, чтобы их разобрать. В этом была толика человечности, проникшая как бы контрабандой. Буквы и цифры вели диалог со зрителем, а не оставляли его в стороне, как абстрактная живопись.

Рон делил свое место в мастерской, у прохода, с еще одним студентом, и когда Дэвид после обеда приходил его навестить, он болтал и с его соседом. Эдриан был геем. Это был первый человек, встретившийся Дэвиду за двадцать два года его жизни, который открыто заявлял о своей сексуальной ориентации. Он уже давно знал, что ему нравятся мужчины, но его интимная жизнь сводилась почти к нулю, ограничиваясь редкими тайными свиданиями – о них он никому не рассказывал – в местах, куда он ходил один. Однажды товарищ сказал ему, что видел его в таком-то пабе с каким-то типом и то, чем они занимались. Дэвид покраснел, ужасно взволнованный злополучным совпадением, приведшим знакомого ему студента в бар, который находился довольно далеко от их школы и где его тискал незнакомец, часом ранее встреченный им в кинотеатре на Лестер-сквер. После того как прошел первый шок, собственная реакция привела его в ярость. Покраснел бы он, если бы товарищ застукал его с девушкой? Да и сам этот студент разве хоть слово сказал бы? Кто дал ему право обращаться к нему с такой насмешливой развязностью? Дэвид сделал рисунок под названием «Стыд», где единственной узнаваемой формой были очертания эрегированного пениса на переднем плане. И, слушая, как Эдриан болтает без умолку о своих гомосексуальных приключениях, он мечтал: «Вот так я хочу жить». Эдриан посоветовал ему почитать американского поэта Уолта Уитмена