Хокни: жизнь в цвете - страница 6



, которого Дэвид знал, и греческого поэта Константиноса Кавафиса[9], о котором он никогда не слышал.

Тем летом, когда Дэвиду исполнилось двадцать три года, он прочитал Уитмена и Кавафиса. Если первого найти было достаточно легко, то со вторым пришлось сложнее. В брэдфордской городской библиотеке его книги не стояли на полках: нужно было извлекать их из особого хранилища, местной «преисподней». Когда он протянул листок с шифром сотруднице, она бросила на него подозрительный взгляд, как на блудного сына, уехавшего в Лондон – а значит, погрязшего в разврате, – который собирался одной рукой листать книгу, другой помогая себе снять вызванное чтением напряжение. К концу лета он все никак не мог решиться вернуть книгу в библиотеку, и не только из страха снова встретить насупленный взгляд библиотекарши. Он не мог расстаться с Кавафисом: эта книга принадлежала ему.

Ему сразу же полюбилось чувство юмора греческого поэта. Одним из самых любимых им стихотворений стало «В ожидании варваров», где повторялась фраза «Сегодня в город прибывают варвары», а в последней строчке выяснялось отсутствие этих варваров, прихода которых все так боялись: «Они казались нам подобьем выхода»[10]. Насколько же это было верно: все искали всегда выдуманных предлогов! Как же людям не хватало смелости и свободы! Два поэта, грек и американец, выражали все то, что он чувствовал, простыми словами, которые были ему понятны, в отличие от слов Пруста, смысл которых от него ускользал. «И рука его легко лежала у меня на груди – и в эту ночь я был счастлив»[11], – писал Уитмен, говоря о любви между двумя мужчинами. Впервые за прошедший год у Дэвида не было никаких сомнений: следовало рисовать то, что важно для него самого. Ему только что исполнилось двадцать три года. Для него не было ничего важнее, чем желание и любовь. Следовало найти обходной путь для запретной темы, представить ее образами – так, как Уитмен и Кавафис сделали словами. Никто не мог дать ему такого права – никакой профессор, никакой другой художник. Это должно было стать его решением, его творчеством, выражением его свободы.

Вернувшись в колледж, он написал серию картин, где тут и там появлялись слова или даже целые фразы: некоторые были из Уитмена, как, например, We two boys together clinging – «Мы два сцепившихся мальчишки», – другие – надписями, что он видел на дверях в мужской туалет на станции метро Эрлс Корт, такие как «Позвони мне по номеру…» или «Моему брату всего семнадцать». Фигуры на картинах были схематичны, как детские рисунки, и различались благодаря волосам, рту, зубам, заостренным чертенячьим ушам и эрегированному пенису. Желая отметить собственное присутствие на этих картинах, он позаимствовал у Уитмена детский секретный шифр, заключавшийся в замене букв алфавита цифрами, и изобразил на холсте крохотные, едва заметные цифры 4.8, означавшие его инициалы, а также числа 23.23, соответствовавшие инициалам Уитмена. Эти циферки были такими маленькими, так трудно различимыми, что их предпочитали не замечать, и все трактовали новые работы Дэвида исключительно в художественном контексте, обнаруживая в них влияние Поллока и Дюбюффе. Его преподаватели видели в них лишь проявление его художественного пыла (если так можно выразиться). Это был прекрасный способ одурачить систему.

Он больше не испытывал прошлогодней меланхолии и писал одну картину за другой. У него установился привычный порядок: он приходил рано, когда в школе еще никого не было, кроме Рона, и рисовал в тишине и покое целых два часа, до прихода остальных. Около пятнадцати часов, когда его товарищи оставляли мольберты, чтобы выпить чаю, Дэвид сворачивался и шел в кино: один или с Энн, подружкой одного из его товарищей, – красивой рыжеволосой студенткой, любившей, как и он, американские фильмы. В колледж он возвращался к тому времени, когда другие ученики уже уходили, и спокойно работал до поздней ночи. В любом случае ему некуда было идти. Он выехал из крошечной комнаты, которую делил с другим студентом, и поселился за ту же цену в сарайчике, стоявшем в саду дома. Он наслаждался одиночеством, но в плане удобств это было столь примитивное жилье, что в нем можно было только спать.