Игроки и игралища (сборник) - страница 2
Мандельштам был более петербургский человек, в том числе и по причине своего инородчества и разночинства, но ему здесь было тесно. «Зинаидиному жиденку», чья бабушка знала по-русски одно-единственное слово – «кушайте», суждено было стать поэтом всероссийским, и судьба заботливо устраивала ему экскурсии сперва по всей европейской части страны – от Крыма до Камы, а потом провезла по этапу через всю державу по диагонали и уморила не где-нибудь, а, для симметрии, на крайнем юго-востоке, у корейской границы (где, между прочим, некогда командовал паровозным пароходом[2] амнистированный народоволец Иван Павлович Ювачев). Ну а про малоросса Нарбута и говорить нечего. В отличие от своего земляка Гоголя он отрекся от глуховских упырей и вареников не ради обветшалых канцелярских гофманиад, а ради бабичевской социалистической индустрии.
Блок – вот петербургский поэт, и его город включает, кстати, и цыганский надрыв, которого так сторонились чопорные социалистические акмеисты, выпускники пединститута имени Герцена. И никакой величавости… Петербург Блока – это и «Питер». Петербург (мелко-чиновный, студенческий, люмпен-интеллигентский, с твердым «ч» в слове «что», чахоткой и геморроем) вообще неотделим от Питера (фабрично-гапоновского, матросско-солдатского); по крайней мере, оба они пережили тот великосветский, пафосно-государственный Санкт-Петербург, который даже к началу XX века существовал уже в основном в курбатовских книгах. У Блока именно потому и нет почти, в отличие от Ахматовой, петербургских по тематике стихов: у него город сам собой говорит, и далеко не обязательно о себе. Чаще всего не о себе. Говорит, не контролируя свою речь.
Следующей после символистов истинно-петербургской генерацией были обэриуты. Хармс и Введенский ощущали мистику и пластику этого города лучше, чем кто-нибудь со времен Достоевского и Некрасова. (Румяный вятский псевдонемец Заболоцкий тоже по-своему понимал ее, но уже не без помощи книг. Чтобы увидеть в милиции Германдаду и в невских девках сирен с кастаньетами, ему нужны были «Записки сумасшедшего». А Хармсу в этом смысле ничего не нужно было. Книги он читал про Прагу и Христианию, а про мертвых старух, заползающих в ленинградские коммуналки, он и так все знал.)
Так вот, о дворнике. О петербургском дворнике. Памятник каковому установлен три недели назад на площади Островского.
На совести петербургских дворников много грехов и преступлений. По приказу полиции они не раз и не два избивали честных рабочих и студентов. Избивая борцов за свободу, дворники закабаливали самих себя полиции. Полиция насильничала над ними, а население возненавидело их.
Но вот настал час всеобщего пробуждения – и петербургский дворник раскрывает глаза…
Это, нетрудно догадаться, не из Владимира Ивановича Даля, лексикографа, неудачливого врача (наше все спас? – не спас) и разоблачителя жидовских ритуальных убийств. «Петербургский дворник» Даля написан в 1844 году, а цитата относится к 1905-му. Автор – молодой Л. Д. Троцкий. Повод – отказ работников метлы подписать некий верноподданный адрес.
Чем занимались книжные петербургские (и вообще российские) дворники в XIX веке? Своей дворницкой работой, включавшей и рубку дров, и многое другое, а не только общение с миром ритуальной нечистоты; еще – по фене, милой сердцу Владимира Ивановича, беседовали с мазуриками; ну и собачек топили, но это уж те, кто беседовать не мог. В XX веке дворники, в жизни и в книгах, разделились на православных и татар. Православные дворники устойчиво рифмовались с вторником и составляли опору реакции. Они приходили за пашпортами к нервозной царскосельской барыне у Анненского, замышляли погромы с Валерием Брюсовым и пр.; в общем, они были маленькой властью и силой, а не мусорщиками и дровосеками. Старший дворник воплощал дух Александра III и сам был маленьким Александром III, во всяком случае статуя работы Трубецкого возглавляла это сословие. А мусор выметали, видимо, татары. Может быть, они были младшими дворниками.