Исповедь игромана - страница 7
Что он силился сказать им?
«Вы, все до единого, отвяжитесь от меня! не надо меня спасать! По-вашему, я по лестнице взобрался на чердак, прошелся по крыше, выбрал место, немного постоял и сиганул, чтобы потом выслушивать ваши кудахтания, просить воды и ждать врачей? А тот гребаный цыган, он что, на разогреве у них?! Хочет придать моей смерти красоты, романтики? Какая пошлость! Если бы я считал этот мир прекрасным местом, зачем бы мне прощаться с ним столь позорным образом? Заткните этого паяца, не то я гитару разобью о его башку! Почему, ну почему я остался в сознании? Это мне в наказание?! Убирайтесь вон, убирайтесь все вон!»
Что-нибудь вроде этого?
Медработники действительно ему помогли: тем, что спрятали его от заинтригованных взоров и болтовни множества чужих людей, и тем, что сами мало говорили и много переглядывались друг с другом. А вот спасения обещанного не состоялось. Находилось ли, находится ли в принципе оно в их компетенции?..
Таким образом выходило, что в утреннее и дневное время без шансов выжить я погибал в подземке, вечерами и ночами – травмировался или расставался с жизнью под окнами собственного дома, в том месте, где когда-то оставил свой след один молодой мужчина. Продолжалось мое презренное умирание до тех пор, пока все вокруг по-своему не раскрасило и не прогрело лето.
Утром выходного дня, резко поднявшись с кровати, я пошел на кухню, где, свистя, кипел чайник. В это время я обычно выпивал кофе с молоком и съедал пару бутербродов с сыром, сидя перед монитором и бесцельно блуждая по всемирной паутине. От чайника меня оторвал шум за окном. Там, в свете жаркого солнца, носилась детвора, крича и махая руками; сосед на черной «Волге», сигналя проказникам, заворачивал во двор, где, к моему изумлению, напрочь отсутствовали автомобили жильцов; в оранжевых жилетах маячили дворники, звучно собирая метлами пыль в кучи. За моей спиной, легко превосходя свист чайника и уличный шум, раздался до боли, до трепетания знакомый голос. Он назвал меня по имени. Я не верил своим ушам, но тем не менее оборачивался помалу, боясь прогнать грезу. Греза, к еще большему моему изумлению, обладала не только голосом: на расстоянии вытянутой руки в длинном ярко-желтом платье, босая, стояла она. Она – не старушка восьмидесяти с лишним лет, а преображенная женщина лет сорока. Точно она, определенно она – ошибка исключена. В оцепенении я наблюдал за тем, как она погасила газовый синий цветок и улыбнулась мне, как указала пальцем в направлении окна, как подошла ко мне и коснулась рукой моей недвижной груди. Мы повернулись к окну, прижались плечами друг к другу. Мы снова были вместе.
Мне чудилось, что, не сговариваясь, мы безмолвно вспоминали одно и то же: как я, такой же проказник, мчался по двору, играя в прятки, или в салки, или в казаки-разбойники, как она присматривала за мной отсюда или с лавочки, рядом с которой тогда собирались соседи, проводя время в оживленных беседах и спорах, и которая теперь целыми днями простаивала в ожидании редкого прохожего, желающего присесть. Вспоминалось, как мы вместе, неся по сумке в каждой руке, сдавали бутылки в пункт приема стеклотары. Ими с нами регулярно делилась ее давняя приятельница, работавшая уборщицей, добрая чуткая женщина. Получив деньги, мы покупали разливное молоко, что продавалось на улицах в специальных бочках, и горячий белый хлеб, отломанную горбушку которого она всегда вручала мне со словами: «Я же знаю, как ты любишь ее. Кушай, родной мой, кушай». Бывало, она наполняла термос сладким чаем, нарезала хлеб, бросала в сумку карамельных конфет и брала меня с собой туда, где я наблюдал простенький, но отчего-то до странного притягательный процесс – движение междугородних электричек. По дороге, если в карманах не гулял ветер, мы заходили в оставшийся еще с советских времен «Молочный» и просили нарезать нам грамм 200—300 обожаемой мною «Докторской». Потом шли во двор, где обитатели смастерили деревянные лавки с большим столом. От радости болтая ногами, я быстро поглощал сделанные ею бутерброды и запивал содержимым термоса. Именно оттуда за немногочисленными осинами да березами открывался вид на железную дорогу. Подобные дни были для меня праздниками, сокровенными праздниками, о которых, кроме нас двоих, никто не знал. Я садился к ней на колени, и, ощущая скупость в известных словах благодарности, целовал и гладил ее щеки, прижимался к ней, взирал на нее со всей той признательностью, какая только играла во мне. Там мне открывалась любовь, там я постигал счастье.