Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет - страница 13



В конце концов, поссорился с родителями и укатил в Ленинград. К какому-то неизвестному мне тогда Бродскому. Читал на прощанье, закрыв глаза, его стихи, от которых сладко ныло сердце:

Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы…

В Питере нанялся он в экспедицию на Памир, тюки таскать за академиком. Потому что был он штангистом, бугристым как камни ледникового периода. Недаром днем и ночью молот метал на пустыре за нашей школой. Сила его не раз выручала. Тогда в горах попала экспедиция в снежный завал. Двое суток отогревал своей огромной массой тщедушного академика, снег руками раскапывал. Вытащил – таки! Академик его потом не отпустил, перевел к себе на океанографический. Брал и в кругостветку в морскую экспедицию. Тут его тормознули органы, ясное дело, по пятому пункту. Кому ясно, а ему нет. Друг мой выслушал приговор, сдал свой студенческий и уехал в Воркуту изучать жизнь зэков. Там и закончил, наконец, свое образование в Горном институте. На него смотреть ходили: он со штангой в 100 кг приседал как раз 100 раз.

Потом грузчиком в порту, грузчиком на кондитерской фабрике. И все стихи писал. Жену взял русскую, миниатюрную статуэтку – Ирку нашу, Макарову. Не сиделось в Одессе, укатил в Москву на Высшие сценарные курсы. Тарковский его сразу возьмёт в свою группу.

В Одессе, на киностудии стал помощником режиссёра у Говорухина, дописывал по ночам сцены с Высоцким, и писал, писал стихи. Пока его в КГБ не вызвали с подачи Михалика, одесского поэта – стукача. Он на очной ставке взял в лицо ему и плюнул смачно. Тогда его не били. Может, боялись, кабинет разнесет в щепки? Но требовали отречься от своей антисоветчины. Он там им тоже нахамил. Ну, его и выслали из страны. Развели с Иркой и выставили. Осталась мать с двумя детьми терпеть позор и презрение.

В Нью-Йорке работал Леня таксистом, язык учил. Потом инженером в нефтяной компании. Зачем-то женился, пока ждал Ирку. От того брака еще двое детей. Нужно было их кормить – стал риелтером, толкал дома в Лос-Анджелесе. Риелтер, если не дурак, это деньги. Вот и дом купил себе у подножия гор. Пришло время – развелся. Дом с прудом у балкона отдал жене и детям. Вернулся к стихам. Одинокий. Гордый. Одержим глобальными идеями и проектами. В России вышел том его стихотворений. Утверждает, что счастлив.

А Ирка, что ж Ирка… Дети уже выросли, переженились. Она жила там же, на Фаунтейн, близ русской церкви, которая и приютила ее много лет назад. Ничего американского к ней так и не прилипло. Пройдут годы, и она еще станет крестной матерью моего второго сына, Ивана. Которому суждено будет родиться в Америке по время полугодичного путешествия за рулем от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса и обратно…


Вот он, одесский поэт и культурист Лёня Мак спустя каких-то 50 лет. В Америке.


Тогда, в обманные 60—е, я робел и помалкивал в их компании, не умея вникнуть в смысл поэтических головоломок, как и разгадать код абстрактных полотен Олега Соколова, за дружбу с которым чуть не схлопотал выговор в личное дело. Донес инструктор горкома комсомола, похожий на Урию Хипа тип с красивой фамилией Снигирев. Но меня влекли эти люди, тревожил дух их глухого, как мычание, протеста. Чего-то знали они, как и Юрка Бровкин, наверное, чего не доходило до меня, не доставало. Вера в светлое будущее освещала мои горизонты. И шел я к нему безоглядно мимо пленумов и съездов, как мимо ристалищ, капищ…