Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет - страница 50




Хочется оглянуться и увидеть их всех сразу. Тех, с кем эти годы мы с Наташей дружили или просто чаевничали по будням и по праздникам. Конечно, это и сосед по подъезду мой друг философ Валентин Толстых, давивший любое возражение своими знаниями, и могучий, плечистый Валентин Гафт (Земля, ты слышишь этот зуд? Три Михалкова по тебе ползут!), который больше помалкивал, реагируя на нашу болтовню своей лукавой полуулыбкой, и Андрей Тарковский, который читал нервным голосом сценарий «Соляриса», когда мы жили еще на Готвальда, и требовал объяснить, чего они, суки, от него хотят, а я не видел причин придираться. Не забуду, как внимательно слушала Лариса Шапитько, которой я, захлебываясь от восторга, пытался передать свои впечатления от её гениального «Восхождения». Уже написаны первые книги, и меня тянет поговорить…

А томный интеллектуал Веня Смехов, а брутально-витальный Дима Брянцев, скорее похожий на футболиста, чем на балетмейстера, а выдумщик уличных спектаклей режиссер детской театральной студии Слава Спесивцев, а трепетная красавица Оля Остроумова…? Их было гораздо больше на самом деле, тех, кто бывал у нас с Наташей на новой квартире на Старом Арбате. Когда я мысленно собираю их всех вместе, я вдруг осознаю насколько богата и интересна была наша жизнь, несмотря на все мои сомнения, самокопание и поиски запретных истин. Как-то, значит, еще ухитрялись жить, даже шутить и творить эти талантливые художники и поэты в то зыбкое, болотистое время…

Луизу или, как ее звали близкие, Лузу, насмешливую сестру роскошного Бориса Хмельницкого привел к нам в дом ее муж Борис Маклярский, бывший наташин ухажер. Луза, самолюбивая и колючая, сочиняла авторские песни на слова изысканных поэтов и метила в члены союза композиторов. А Маклярский стал моим постоянным насмешливым оппонентом. Он часто иронизировал по поводу моего отношения к народу как к истине в последней инстанции. Он рассуждал о морально-трудовых качествах русского народа с позиций профессионального историка и экономиста:

– Русский православный человек всегда принадлежал кому-то. Богу ли, царю ли, барину ли, государству – ощущение рабское. Быть независимой личностью – привилегия европейской культуры. Но и и тяжелое бремя.

– Что ж, если у меня общественное выше личного, значит, я раб?

– Ты идеалист, Игорь. Как тебе удается жить в мире иллюзий? Оглянись! Народа здесь уже давно нет, я знаю, что говорю. А то, что от него осталось, еще затянет страну в бездну, вот увидишь. – И вся скорбь еврейского народа проступала в его улыбке.

Как покажет время, я серьезно проиграл в этом споре…

Жванецкий, который к тому времени уже перебрался в Москву из Питера, читал у нас на кухне свои новые вещи, снисходительно слушал мои глубокомысленные рассуждения о том, что он по-своему продолжает тему чеховского маленького человека, и посмеивался:

– По-моему, я больше об абсурде окружающей жизни.

– Да, Миша. Но… но глазами этого человечка, который, как королевский шут, все видит и понимает.

Его любил слушать и ТНХ. Смеялся заразительно, но суждений не высказывал. Не эстрадный, грустный юмор Жванецкого резко выделялся на фоне советских записных юмористов. Под мудрые его шутки приспосабливалась жить творческая интеллигенция, хорошо считывая подтексты и аллюзии, но предпочитая не высовываться и не развивать дальше недосказанное.

В театре миниатюр в саду «Эрмитаж» впервые мишину пьесу поставил в Москве молодой, только после ГИТИСа, режиссер Михаил Левитин. Левитин, тоже одессит, экзальтированный, болезненно самолюбивый и уже избалованный успехом своего «Макенпота» на Таганке, он тщательно выстраивал спектакль, объединявший тексты Жванецкого под общим названием «Когда мы отдыхали». Когда нас знакомили, он замедлился, чему-то усмехнулся и сказал: