Избранные произведения. Том 3 - страница 2



– Значит, были дела поважнее.

– Это не по-комсомольски, Галим! Ты совершенно не желаешь считаться с коллективом…

– У меня нет никакого желания выслушивать твои нотации, – заносчиво прервал юноша Муниру.

Кто, собственно, дал ей право так разговаривать с ним? Как-никак он, Урманов, единственный победитель московского мастера, давшего на прощанье сеанс одновременной игры на двадцати досках. Он провёл в сегодняшней партии такую сильную и оригинальную комбинацию ферзем, что после тридцатого хода приезжий сдался.

«О, вы далеко пойдёте, юноша!» – сказал мастер, пожимая Урманову руку. И Галим почувствовал себя поднятым на недосягаемую высоту, откуда и взирал сейчас на побледневшую от обиды Муниру.

«Проглотить обиду – всё равно что проглотить гору». И Мунира тяжело задышала.

– Мальчишка!.. Мы поставим о тебе вопрос на комитете, – выпалила она и, почувствовав, что сгоряча взяла на себя слишком много, бегом пустилась обратно.

Урманов устремился было за девушкой, но на площадке третьего этажа внезапно замер. В самом центре номера свежей стенной газеты красовался он, Галим, в виде изогнувшегося вопросительным знаком шахматного коня.

Крупной вязью под рисунком было выведено: «Так вот где таилась погибель моя!»

Стиснув до боли кулаки, стоял Галим перед карикатурой, колючкой впившейся ему в душу. Впервые он был выставлен на осмеяние. Чувство превосходства, которым он только что сладко тешился, улетучилось, как дым. Теряя власть над собой, он зашептал:

– Ах, так! Хорошо же! Вы ещё пожалеете об этом… ещё попросите меня… – и, словно кто гнался за ним, бросился вон из школы.


Хафиз Гайнуллин шёл прямо по мостовой. В этот тихий зимний вечер, под низким белёсо-серым небом, освещённые улицы выглядели особенно уютно, мягче обычного гудели автомобильные сигналы, мелодичней позванивали трамваи. Чтобы развеять смуту на душе после сегодняшнего провала репетиции, Хафиз, любивший много ходить, дал хорошего крюку, прежде чем оказался на правой стороне занесённого снегом Кабана[1].

Хафиз был частым гостем в скромной, выходившей окнами на озеро квартире Урмановых. Знакомые места! Как любили они с Галимом гонять голубей вот на этом дворе, носясь по крышам дровяных сараев. Клетки до сих пор ещё стоят на старом месте. Всегда аккуратно закрытая на железную цепь – чтобы ветер не сорвал – калитка, тёмная лестница, кнопка самодельного электрического звонка, который они мастерили ещё восьмиклассниками, – всё здесь хорошо знакомо Хафизу с детских лет.

Дверь открыла мать Галима, тихая женщина с мягким, усталым лицом.

– Здравствуйте, Саджида-апа. Галим дома?

– Дома, дома, Хафиз-улым, только не в себе он что-то. Нездоровится, что ли. Спрашивала – не признаётся.

Услышав голос Хафиза, лежавший на кровати лицом к стене Галим медленно, нехотя поднялся.

«Какой он отчуждённый», – подумал Хафиз, сразу заметив и растрёпанную прядь волос на бугристом лбу, и спавшие щёки, и набежавшие на широкое переносье морщинки, и то, как помрачнели большие, обычно пытливо-пристальные глаза друга.

– Пришёл на комитет вызывать?

Хафиз мирно улыбнулся: – Можно присесть? – садясь, он подвинул стул и Галиму. – Ну, как прошла партия? – спросил он, будто ничего не произошло.

Но Галиму показалось, что Хафиз издевается.

– Это моё личное дело.

– С каких это пор у тебя завелись личные дела? – как можно мягче продолжал Хафиз.

Не поднимая глаз, Галим машинально взял со стола костяную ручку. Она хрустнула у него в руках.