Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - страница 31



Моя жалость дергала колокольчик – динь-динь-динь, – аптекарь Левин, словно ангел, только что спустившийся в Йонаву с облака, распахивал передо мной стеклянные двери, кланялся, впускал внутрь, ласково ерошил мои смоляные кудри и, бормоча «чемерица, пустырник, боярышник, омела», начинал рыться в выдвижных ящичках и на полках и доставать оттуда кулечки с диковинными травами.

– А пиявки? Вы забыли про пиявки, – напомнила спустившемуся с облака аптекарю Левину моя жалость.

– Ах, да, пиявки!.. – всплеснул руками аптекарь и по стремянке снова поднялся в небо. – Пусть твоя бабушка скорей выздоравливает.

– Это не для бабушки, это для Розалии Соломоновны – Левкиной мамы. Вы ее не знаете. Она из Ленинграда… На скрипке играет…

Аптекарь Левин протянул мне склянку с пиявками, снова запустил руку в мои кудри и, качая седой головой, на прощанье бросил:

– Пусть выздоравливают все… Смотри – не разбей по дороге склянку.

Склянку я не разбил, но дорога из аптеки Левина к Розалии Соломоновне, как и все дороги, вымощенные состраданием, вдруг оборвалась в моей памяти и привела к свекольнику.

– Отнесем Розалии Соломоновне, – сказала вечером мама.

Она решила, что вдвоем будет проще и теплей.

От свекольника, в котором прыткими мальками плавали дольки чеснока, было больше пользы, чем от моей жалости. Левка открыл дверь, и мы прошли в темные сени, заваленные, как и двор, рухлядью, от которой шел удушливый смрад, как от тлеющего торфа.

Гиндины жили в маленькой комнате, выстланной заячьими шкурками, добытыми безжалостным Бахытовым беркутом; на стене висела пятнистая шкура рыси, а чуть ниже – засиженные мухами две почетные грамоты солдату конвойной команды внутренних войск Бахыту Мухумовичу Рымбаеву. Эти награды, как и перегоревшая электрическая лампочка под потолком и вырезанная из газеты фотография колонны физкультурников, проходящих мимо Мавзолея на Красной площади в Москве, были единственными приметами двадцатого века.

Левка засуетился, приволок откуда-то для гостьи табурет. Розалия Соломоновна медленно поднялась с постели.

– Лежите, лежите, – без запинки по-русски сказала мама.

Но музыкантша ее не послушалась, засеменила на кухню, принесла посуду, поставила ее на щербатый, сколоченный из разномастных досок стол.

– Свекольник еще горячий, – промолвил я, когда мама начала наливать его из чугунка Хариной в миску.

Мама закивала головой, гордясь моим знанием чужого языка.

– Я перед вами виновата, – выдохнула Розалия Соломоновна, не притрагиваясь к ложке. – Пока в Москву не написала.

Мама снова закивала головой, и я, не мешкая, перевел ее кивки на русский:

– Ничего. Еще напишите…

– Напишу, если…

Гиндина замолкла. В наступившей тишине было слышно, как скрипачка неохотно зачерпывает ложкой свое лекарство.

– Все будет хорошо, – успокаивала ее мама, с трудом постигая изгнаннический словарь великодушия.

– У меня такой уверенности нет, – призналась Розалия Соломоновна. – Только в одном человек может быть уверен на сто процентов – в том, что он умрет.

– Мама! – прикрикнул на нее Левка. – От таких рассуждений ты не поправишься.

– Разве я не права? – не поднимая головы и тихо прихлебывая целебный свекольник, сказала Гиндина. В домашней кофте, накинутой на тонкий летний халат, в матерчатых тапочках на босу ногу, непричесанная, с опухшими от головной боли глазами, она была совершенно не похожа на знаменитую скрипачку, которая глядела на нас с афиши и которой аплодировал Сталин. – Не права? – переспросила Розалия Соломоновна и обвела всех печальным взглядом.