Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - страница 39
На большой перемене Гринблат уходил за коновязь, туда, где исчезнувший Шамиль привязывал свою строптивую лошадь и где чуть поодаль ржавел брошенный трактор ЧТЗ с развороченными внутренностями и пустой кабиной; поворачивался лицом к востоку, к заснеженной горной гряде Ала-Тау; извлекал из-за пазухи книжицу в кожаном переплете и, медленно раскачиваясь, принимался что-то ревностно шептать своими вывернутыми губами.
– Я думал, что он ходит мочиться на трактор, а он, оказывается, своему Богу поклоны бьет… Молодец! Вокруг дерьмо, разруха, дикость, а он молится, – восхищался выследивший его Левка. – А ты, Гирш, умеешь молиться?
– Бабушка учила, но немцы помешали… надо было драпать, а не молиться.
– Какой же ты, к черту, еврей, если от своего Бога, как от немцев, драпаешь? – напустился на меня неверующий Гиндин. – Будь я евреем, обязательно научился бы молиться. А вдруг, как уверяет Арон Ицикович, Бог и в самом деле существует?
– Наверно, существует, – миролюбиво сказал я.
– Мало ли чего еще недавно ни для меня, ни для тебя не существовало, – воскликнул Левка, – и этот мектеп, и эта степь, и этот раздрызганный трактор… И вдруг в этом кишлаке появились и Гюльнара Садыковна с ее Шамилем, и Белла, и Бахыт, и ты, Гирш Батькович, и я, Лев Николаевич Гиндин…
Проучительствовал Арон Ицикович недолго. Встревоженный кишлак облетел слух о том, что по сведениям Нурсултана Абаевича (а к нему сведения стекались не откуда-нибудь, а с самого-самого верха, чуть ли не от Всевышнего), кто-то видел Гюльнару Садыковну возле райотдела энкавэдэ в Джувалинске. Значит, жива-здорова и скоро вернется.
– Слава Богу, слава Богу, – придя из школы, на чистейшем русском языке запричитала мама.
– Слава-то слава, – нахмурилась Харина. – Но одной вдовой в кишлаке станет больше. Кто знает, может она и вдовствовать долго не будет. Не сидеть же ей бобылкой и до старости ждать, когда ее ненаглядного выпустят. Это, милая, только в могилу в одиночку ложатся, а в постель…
Анна Пантелеймоновна зыркнула на меня, на Зойку и, недоговорив, распахнула окно во двор. В комнату с вершин Ала-Тау ворвался ошалелый ветер, пахнущий свежим снегом.
– Ей, сироте, когда-то Кайербека в мужья прочили, – сказала хозяйка. – Но Гюльнара уперлась, и ни в какую: «Скорей руки на себя наложу, чем замуж за нагайку!..» Вот я и думаю: не он ли, паскудник, из мести это все подстроил? Кайербек на все способен… Жалко Гюльнару… Всех баб жалко. На сотни километров вокруг ни одного стоящего мужика. Одни сморчки. Стыдно вымолвить – кобылицам на лугу завидуешь… – И засмеялась.
Засмеялась и мама, но от этого безутешного смеха, как от порывов высокогорного ветра, в комнате стало вдруг зябко. Хозяйка вобрала голову в плечи, словно та ей сильно мешала, и, забарабанив костяшками пальцев по столу, тихо процедила:
– Затопим-ка, Женечка, баньку и попаримся сегодня в охотку, отдубасим веничками друг дружку по всем местам – глядишь, плоть и уймется…
Я не вмешивался в их разговор, но внезапно, как стог сена из тумана, выплыли частокол на Бахытовом подворье; старый охотник с козьей ножкой во рту; жалкий, заискивающий Шамиль; молчаливый Левка, дожидающийся приговора лекаря и хироманта Иржи Кареловича Прохазки; отполированный рысак, бьющий копытом о землю, поросшую жесткой, негнущейся травой; спор про врагов народа… Неужели, мелькнуло у меня в голове, старик все рассказал Кайербеку? А Кайербек?..