Кацетница - страница 37



– Доня, наши дела идут не очень хорошо. Видимо, нам придется уйти глубоко в леса, на запад, как минимум до лета.

– Да, папа, – Оксана пыталась сдержать слезы, но они полились сами собой.

– Я пытался найти маму, но в декабре их лагерь расформировали, и ее отправили неизвестно куда.

– В Сибирь?

– Не знаю. Надеюсь, что нет.

– Я тебя долго не увижу?

– Да… может быть…

Он не договорил, но она поняла. Может быть, навсегда.

Как будто не было тюрьмы, всех перенесенных ей мучений, как будто она не была взрослой – она просто плакала и плакала, как в далеком детстве. А папа ей говорил на ухо ласковые слова, от которых хотелось плакать еще больше.

Наконец он встал, и она поняла, что все. Сжала зубы, преодолела желание встать на колени и умолять отца остаться. Кажется, он понял. Постоял, подумал, снял часы, протянул ей:

– На. На память. Если что…

Она сначала мотнула головой, потом вдруг поняла, что от мамы и вообще от прежней жизни у нее не осталось совсем ничего, кроме ключа от их квартиры, висевшего теперь на шее как талисман. Протянула руку и взяла папины часы.

Он ушел в ночь, даже не помывшись в бане, зато забрав весь хлеб, горилку и сало. Оксана не спала до утра, проплакав все глаза и обнимаясь с папиными часами. Она вдыхала идущий от них запах, и думала попеременно то о папе, то о Дмитрии – который за это время превратился в ее мыслях из реального человека в какой-то полумифический образ.

А через несколько дней ей пришлось прятаться в лаз. Как она выяснила позже, отряд чекистов искал не ее и даже не папу, а вообще ОУНовцев, однако каждую хату буквально выпотрошили наизнанку. У бабушки разбили несколько крынок, поэтому она долго потом ругалась в адрес русских шепотом такими словами, которые мама всегда запрещала ей даже слушать. Чекисты искали весь день, и весь день Оксана лежала в лазе, на удобной подстилке, сооруженной дедом. Сначала она тряслась от страха, потом успокоилась и заснула, потом проснулась, когда чекисты полезли в подполье, и снова тряслась. А потом она захотела в туалет и долго мучилась, пока наконец дед не стукнулся условным стуком в крышку лаза.

После обыска дед сказал, что ее, похоже, никто не ищет – а потому она может не сильно прятаться, только русским все равно лучше глаза сильно не мозолить. Да и деревенским тоже – хотя в деревне вроде все свои, но некоторые из деревенских уже поговаривают о том, что можно пойти и в колхоз, а раз так – то могут и сообщить о том, что она из Львова. Вообще, вопрос с колхозом был одной из главных тем разговоров деда с бабушкой, чем они несказанно надоели Оксане. Дед настаивал на том, чтобы убить корову и лошадь, пока их не отобрали, бабушка же плакала при этих словах и называла деда извергом – а поплакав, соглашалась скорее отдать лошадь в ОУН, а корову спрятать в лесу, чем убивать. Правда, ОУН было теперь не найти, даже слухи об их действиях до них не доходили.

Едва начало пригревать солнце, в село приехали какие-то русские в сопровождении нескольких милиционеров. Всех деревенских согнали на центральную площадь. Оксана тоже пошла. Как оказалось, началась запись в колхоз. Сначала один из приезжих долго говорил, забравшись на грузовик, о том, как хорошо будет в колхозе. Оксану удивило, что говорил он на галицийском наречии, и очень хорошо, видимо, был из своих. До сих пор она думала, что никто из местных никогда не пойдет на работу к русским, но тут поняла, что ошибалась. Потом его сменил другой, который говорил уже на чисто украинском языке, слишком правильно, чтобы быть украинцем. Говорил о том, что кто не пойдет в колхоз – тот может считать себя врагом, и народ с ними долго церемониться не станет. На этих словах хлопец, стоявший за спиной Оксаны, сплюнул и прошептал: