Качим-кермек. Возвращение - страница 6



Восточные темы Глухова – это упоение солнцем, маревом, гедонистической чувственностью, сибирская же серия – это скорбь и сострадание, словно почерпнутые художником из русских икон с изображением Богоматери.

Если на Востоке его влечет общинность, коммунализм несколько пассивного и углубленного в себя социума, по природе своей интровертного, то в Сибири, скорее всего, – соборность и расточительная энергия ее обитателей-экстравертов.

В сибирских композициях Глухова все мощно, лаконично, изображение сжато до предельной эмоциональной напряженности, как, например, в картине с красным Икаром («Вася-Икарушка»), где космический аспект мироощущения так органично слит с житейской повседневностью. Восточные картины – это восхитительные созерцательные фантазии, нередко с мифологическими образами из других культур, а потому трудно понять, являются ли они отражением эмпирической реальности или же дискурсивным полем. Но и среди них порой появляются неожиданные трактовки традиционных героев, например Ходжи Насреддина, состояние которого неоднозначно, подобно наваждению, граничащему почти с безумием.

Любое событие в картинах Глухова уникально и неповторимо, несмотря на, казалось бы, повседневный его характер. Он отчаянно стремится сохранить человека в центре культурного круга. Однако и в восточных, и в сибирских сериях художника тотально отсутствует индивидуальное «я» героев, что не раз было подчеркнуто и самим художником, который писал: «Я Тюмени благодарен за образ Васи, это совершенно реальный был Вася… А потом – посмотрю на многих (вот на Ельцина), да это же Вася!»

Персонажи его картин в принципе неказисты, в некотором роде стереотипны, житейски узнаваемы. Они заключены в некую структуру «праведной повседневности», представленной в своем оригинальном контексте фольклорно-эпическими средствами. В Сибири Глухова влечет уравнивание «святого и бесовского», смятение человека, сиюминутное воздействие его желаний и привязанностей на собственную судьбу. На Востоке художника манит периферийная область, в которой сохранилась архаическая культурная среда и где многое до сих пор принимает форму культового действия. Попадая в нее, он обретает чувство сопричастности исторической родине, включенности в неповрежденный пространственно-временной континуум исконной таджикской культуры.

Несомненно, Владимир Глухов рожден интеллектуальной и художественной средой Таджикистана 70-90-х годов XX века, временем культурного пробуждения и великих археологических открытий на его территории: буддийский монастырь Аджина-тепе с самой большой фигурой спящего Будды, «восточные Помпеи» Пенджикента, грандиозный и несравненный храм огня на Тахти-Сангине, которые до сих пор влекут исследователей всего мира. Отсюда его любовь к выдающемуся археологу Игорю Рубеновичу Пичикяну, который более двадцати лет работал на юге Таджикистана, изучая памятники Бактрии. Да и отец Глухова Иван Алексеевич, казахский мальчик, воспитанный русскими и ставший академиком-химиком в Таджикистане, не мог не оказать духовного воздействия на сына. Отец Владимира и его академическое окружение, по сути, формировали интеллектуальную среду страны советского времени.

Художник помнит то время, когда после развала СССР грянула в Таджикистане гражданская война (1992–1997 гг.), а вслед за обретением страной политической независимости в ней появились представители Запада, которые бешено скупали произведения таджикских мастеров, удивляясь тому, как в этом геополитическом тупике может существовать такая живописная школа. Словом, Глухов формировался в неком вихревом потоке сдвига и смещения, сплава различных культур, открытости, нового ощущения культурной истории. Он не только оказался в эпицентре всех перемен и событий, но нередко и сам становился их участником.