КОГДА МУХИ НЕ СПЯТ - страница 6



И это не могло долго продолжаться. Не могло. Как два камня, брошенные в один мешок, они начали тереться, скрежетать, отбивать друг у друга острые края. Споры об искусстве? Да, были споры, но это было больше, чем искусство. Это был спор двух мировоззрений, двух температур души. Винсенту нужна была близость, понимание, братство, он раскрывался, как цветок под дождем, требуя ответа, требуя такой же отдачи. Гогену нужна была дистанция, собственное пространство, собственная тишина, он был как скала, о которую разбивались волны этой чудовищной, этой всепоглощающей потребности Винсента в признании, в любви, в этом общем дыхании. Воздух в доме становился густым, липким, пропитанным невысказанными обидами, растущим раздражением, чувством ловушки. Желтый дом, символ надежды, превращался в золотистую клетку.

А потом… потом был вечер. Тот вечер, о котором говорят шепотом, или не говорят вовсе. Причины? Кто знает причины безумия? Ссора? Да, говорят, была ссора. Из-за чего? Из-за денег? Из-за женщины? Из-за мазка кисти? Из-за слова, брошенного слишком резко, слишком правдиво, попавшего прямо в открытую рану? Или просто потому, что напряжение стало невыносимым, как струна, натянутая до предела, готовая лопнуть? И она лопнула. Не струна. Что-то внутри него лопнуло. Гоген ушел той ночью, ушел, спасаясь, или просто уходя от того, что стало невыносимым. А Винсент…

О, Господи. Винсент. В той темноте, один в Желтом доме, где еще совсем недавно горел огонь его надежды, он взял бритву. Почему? Чтобы наказать себя? Чтобы наказать Гогена? Чтобы выпустить боль, которая жгла его изнутри сильнее, чем провансальское солнце? Чтобы принести жертву этой своей провалившейся мечте? Никто не знает. Только кровь на полу, и эта, эта ужасная, немыслимая часть его самого, отрезанная, словно ненужный лоскут, и отнесенная – кому? – женщине в борделе, в этом притоне забвения и отчаяния, как странный, кровавый дар, как печать его боли, оставленная миру.

И Гоген уехал. Уехал и не вернулся. Дверь захлопнулась. Мастерская Юга… о, она никогда и не открывалась по-настоящему. Остался только Винсент, с его раной, с его кровью, и с этим, пришедшим теперь уже в полную силу, «безумием». Не просто грусть, не просто странности, нет. Это были приступы. Волны тьмы, накатывающие и отступающие, оставляя его истощенным, дрожащим, иногда смутно помнящим, что произошло, иногда – нет. Госпитали. Белые стены, голоса, которые он слышал, тени, которые он видел. Его разум, этот некогда яркий, пронзительный инструмент, теперь был как разбитое зеркало, отражающее реальность в пугающих, искаженных фрагментах.

Но даже тогда… даже тогда он работал. В промежутках между приступами, когда наступало краткое, хрупкое затишье, он хватался за кисти, как утопающий за соломинку. И краски на холсте становились не просто цветами, нет. Они становились криком, молитвой, исповедью, попыткой удержать мир, который рассыпался у него на глазах. Вихри на небе, деревья, извивающиеся, как живые существа, портреты, в глазах которых застыла вся боль мира. Это было не искусство «безумия», нет. Это было искусство «вопреки» безумию. Искусство, рожденное из самого горнила страдания, попытка найти красоту и смысл там, где остался только хаос и мрак.

И так до самого конца. До того поля под Овером, до выстрела – или это был выстрел? – до этой последней, тяжелой тишины, которая наконец опустилась на его измученную душу. Дружба? Мастерская? Безумие? Все сплелось в один тугой, трагический узел под этим равнодушным южным небом, оставив после себя только холсты, которые до сих пор кричат о прожитой боли и увиденной красоте, кричат так, как мог кричать только он, человек, который сгорел в собственном огне, пытаясь осветить мир.