КОГДА МУХИ НЕ СПЯТ - страница 5
И эти твари… Они больше не просто животные. Это демоны, гротескные, ужасающие, воплощение наших собственных страхов и пороков. Птица с котлом на голове, что жрет людей. Человек, пригвожденный ко льду, его внутренности вываливаются – за чревоугодие, конечно. И там, в центре этого кошмара … Древо-человек. Его тело – разбитое яйцо, пустое внутри, поддерживаемое этими тонкими, корявыми ногами-ветвями. Одна нога в лодке, другая… просто стоит там, на льду или на грязи. А внутри этого яйца – таверна. Таверна, где демоны пьют и играют, а люди корчатся в муках. Это символ. Символ человека, который разрушил себя изнутри, который стал своим собственным адом, своей собственной пустой скорлупой, наполненной только страданием и насмешками демонов. Это не просто конец. Это… «урожай». Урожай того, что было посеяно в Саду. Логическое, неизбежное завершение пути, начатого с первого шага в этот мир, где невинность оказалась хрупкой, а наслаждение – лишь дорогой в бездну.
Он стоит там, этот триптих. Тяжелый. Молчаливый, но кричащий одновременно. Он не объясняет. Он просто показывает. Показывает мир, который мы так отчаянно пытаемся понять, но который, может быть, не нуждается в понимании, а лишь в том, чтобы быть увиденным. Увиденным во всей его дикой, прекрасной, ужасающей сложности. Это не просто картина XV века. Это зеркало. Зеркало, в которое мы смотрим, и видим… себя. Свои желания, свои страхи, свои райские сады, которые всегда находятся на грани превращения в ад. И запах. Этот запах пыли, старого дерева и чего-то еще… Чего-то, что пахнет одновременно сладкими ягодами и горящей плотью. Он остается с тобой надолго, долго после того, как ты отошел от него. Он въедается в кожу, в память, в самые глубокие, темные уголки души. Как кровь. Как время. Как грех.
Винсент Ван Гог
..и вот оно, это место, этот самый Прованс, не просто земля, нет, а идея, вбитая ему в голову, словно гвоздь, пылающая под этим безжалостным солнцем, которое не смягчало, а только выжигало все лишнее, оставляя лишь кости и жар, – идея «Мастерской». Не просто место для работы, а убежище, ковчег, где души, горящие тем же огнем (а его огонь был, Господи, он был как пожар в сухой траве, пожирающий все на своем пути, включая самого себя), могли бы собраться, дышать одним воздухом, обмениваться этим странным, опасным топливом, что они называли искусством. И он, Винсент, с этой своей лихорадочной, неистовой верой, которая была наваждением, ждал его, ждал «его», Гогена, как ждет апостол пришествия, как ждет пустыня дождя, видя в нем не просто художника, нет, а ось, вокруг которой могло бы закрутиться это его Солнце, этот его Юг. Тео, бедный Тео, вечно в тени этого бушующего пламени, пытался помочь, подталкивал – ну, конечно, подталкивал, ведь кто еще мог понять эту одержимость, кто мог попытаться направить этот поток, этот, не знаю, селевой поток эмоций и краски.
И Гоген приехал. Да, он приехал. В ту осень, когда воздух уже начинал остывать, но земля все еще хранила летний жар, он явился в этот Желтый дом – дом, который Винсент видел не просто стенами и крышей, а символом, золотистой колыбелью для их мечты, для их «Мастерской», для этого, как он говорил, будущего. И поначалу… о, поначалу это было что-то. Две силы, два вихря, запертые в четырех стенах, спорящие, кричащие, смеющиеся, мажущие краску, дышащие скипидаром и пылью, видящие мир – каждый по-своему, и в этом была вся беда – с какой-то нечеловеческой, пронзительной ясностью. Винсент – весь нерв, вся плоть, весь крик цвета, работающий так, словно за ним гнался сам дьявол, пытаясь поймать мимолетное мгновение, жар солнца на лице крестьянина, изгиб кипариса под ветром, – все «здесь и сейчас», на холсте, густым, скульптурным мазком. А Гоген – Гоген был другим. Более холодный, более расчетливый, с глазами, которые видели не только то, что есть, но и то, что могло бы быть, или что означало то, что есть, уходящий в свои символы, в свое воображение, в какие-то далекие, еще не виденные им земли.