Комбыгхатор - страница 17



Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я бы не совершал ошибок, которые сейчас совершаю на каждом шагу. (Впрочем, ладно. Когда меня мяли звери, она мазала меня йодом и пела. Йод всегда прожигает до мяса. Но зато ты знаешь, что такое любовь.)

Я тоже обрабатывал раны бога. Золой. А потом лучинками убирал комки. Хорошо, что была зима и не было мух. Лучинки в моих руках не всегда были ласковы.

– Значит, если бы на Земле не осталось ни одного человека, вас тоже бы не осталось?

Он дергался и рычал в подушку.

– А почему вас так много?

– Потому ш-ш-ш… ш-што вас так-так мало!

Иногда мне казалось, он бросит в меня подушкой.

– А что будет, если все перестанут в вас верить?..

– Не будет!

– А если однажды не будет на Земле ни одного человека, который в вас будет верить, вас тоже не будет?

– Да.

– Значит, мы вас главнее?

Он замер и начал прислушиваться, как я ковыряюсь в ране лучинками. В золе иногда попадались острые черные угольки.

– Значит, вы существуете лишь пока… пока кто-то из нас в вас верит? Хоть несколько человек или даже…

– Да!

– А кто? Они кто?

– Не знаю.

– И ты их ни разу не видел?

– Нет!

– И ты про них ничего не знаешь?

– Нет!

– Но ты их хотел бы…

– Нет!

Он вскакивал, вырывал у меня лучинки, ломал и отбрасывал к печке. Вновь утыкался лицом в подушку и мотал всем затылком, когда я приносил пить. Нимб болтался туда-сюда и бросал по углам голубые блики.

Значит, мы их главнее, думал я про себя. Он то ли смеялся, то ли рыдал в подушку.

4 ноября 2203, вторник

Я понимаю, насколько неправильно говорить, что человек не помнит последнего мгновения своей жизни. Не помнить первого – это в самом деле не помнить. Но я говорю, «человек не помнит», потому что так говорил мне он. Он мог вообще говорить без привязки к нашему понимаю. Он говорил «душа», «ад», «рай» «грех», «благость» и «вечная жизнь», нимало не заботясь о том, что для нас это закрепленные формулы.

Он хотел, скорее, быть понятым, чем понятным, либо простым.

После случая с рысью ему долго не хватало такой простоты, чтобы выговорить «молитва».

Отец вернулся через два дня и отправил нас с Чиликом домой (Чилик лаял на меня всю дорогу, изображая главного), а его повез на собаках прямиком через озеро, к бабке-лекарке. Та когда-то лечила отца от ранения горла, но вот чем она заживила раны нашего бога – бог весть. Бог ведал, поэтому и не выговаривал слово «молитва».

Когда мы пошли с ним в баню, на спине его не были ни одного рубца.

5 ноября 2203, среда

Он ушел не раньше того, как помог посадить картошку, ячмень и поправить дом. Он уходил на север, мимо Соленой пади, где люди парили соль, и мы шли с отцом его проводить. Бог этого не хотел, он сильно протестовал, но раз было нам по пути…

Мертвый город, домики на четырех ножках, огражденные повалившимся частоколом, бог не мог увидеть с тропы.

Это кладбище полубожий никогда не являлось темою разговоров, ходить туда запрещалось. В частоколе не было даже того, что бы можно было назвать калиткой. Если домики падали – они падали, как сгнившие на корню грибы, и о них забывали. Последний домик отец поставил несколько лет назад и тогда же подправил, а кое-где обновил частокол. Ибо так надлежало держать черту, отделявшую их он нас. И нарушить ее мог бы лишь сумасшедший или пацан.

До сих пор вижу то последнее мертвое полубожие, как лежит оно на грубо отесанных полубревнах – руки сложены на низу живота, голова повернута вправо – голое тело, лишь натертое соком болотной лилии-мухоморки. Через год оно медленно превращалось в мумию: влага его испарялась летом, зимой – вымораживалась. Рядом с телом стоял наш старый горшок, тут же лежала сильно потрепанная, распухшая от дождей и уже загрязнившаяся от лесной пыли книжка. Рядом с ними лежал сотовый телефон – из тех старых запасов, что боги растаскивали по всей Земле еще в самом начале новодревних времен.