Читать онлайн Сергей Тюленев - Коробочка бенто
© Сергей Тюленев, 2018
ISBN 978-5-4490-2999-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Вступление
Я всю жизнь служу бухгалтером в страховой конторе г-на Ишигуро в Тагадзё, в префектуре Мияги. Мне уже за сорок, но жизнь моя не очень-то сложилась по меркам моих коллег и соседей: холостяк, недотепа-очкарик в инфантильных черных круглых очках с треснутой в правом верхнем углу левой линзой; вечно в черном костюме с вечно набитыми всякой всячиной оттопыренными карманами, от чего полы пиджака подворачиваются и кажутся надутыми; из-под них в тупоносые мутно-бурые потертые туфли со шнурками, давно растерявшими свои металлические наконечники и распрядшимися на ворохи нитей, свисают черные, тощие, как рисовые вермишелины, едва доходящие до щиколок брюки.
Обедать я хожу один: я ни с кем так и не подружился за долгие годы работы у г-на Ишигуро. Выхожу из офиса, пробив время на висящем у входа учетчике посещения, и неизменно иду в близлежащий парк, где сажусь на скамейку или, если идет дождь или снег или просто холодно, захожу в павильон с небольшим садом камней в центре и татами вокруг и с раскладными деревянными стульями у стен. Там, конечно, неизбежно оказываются люди, застигнутые врасплох непогодой гуляющие или такие же, как я, служащие из соседних офисов, но это все же лучше, чем оставаться в конторе: тут, в павильоне, никого не знаю я и никто не знает меня, поэтому никто не бросает косых взглядов исподлобья, не кланяется, и я не должен подпевать хору коннинчваканья1.
Обед у нашего отдела длится тридцать две минуты с двенадцати семнадцати до двенадцати сорока девяти. Можно запомнить так: 12 – обеденный час, 17 – это 1 и 7, с единицы начинается счет, а 7 следует за единицей, то есть оно как бы 2, но только без нижней черточки; героиней третьей (3) операции с цифрами будет двойка (2), т.е. 3 и 2, – вот вам и 32 минуты; а если 7 возвести в степень 2, то как раз получается конец обеда – 49. То есть: 12:17 (1 и 2 (фактическая двойка)): (1 и 2 (порядковая двойка, т.е. вторая цифра, независимо от того, что она значит фактически, у которой отсекается нижняя черточка, что дает нам 7)), а фокус 3-ей операции: «2», что дает нам 32 минуты, которые истекают в 12: (7>2) = 12:49.
В чистом виде: 12:17 = (1 и 2): (1 и 2 минус нижняя черточка = 1 и 7)> 3: «2»> 12:7>2 = 12:49 (знак «>» в этой формуле означает не отношения «меньше-больше», как подумал бы любой бухгалтер, а указывает на последовательность операций).
Можно и упростить, выбросив 12 как часовой показатель, ведь обед проходит в рамках одного часа: 17 = 1 и 2 (без черточки)> 3: «2»> 7>2 = 49.
Каждый день я жду обеда не только потому, что мой завтрак сводится к чашке крепкого маття, а, соответственно, к полудню я уже чувствую изрядный голод, но и потому что, пакуя мой обед, в коробочку бенто вместе с рисом, овощами и сашими я кладу аккуратно сделанную мной газетную вырезку. Накануне я специально концентрируюсь на периметре текста, по которому мелкими, женскими шажками семенят ножницы, чтобы не то что не прочесть статью, но не дать хитрым глазам выхватить из текста даже отдельные слова, фразы, числа, ведь те могут оказаться ключами к сладко-томительному секрету истории, который окажется раскрытым до времени и наслаждение ускользнет, как угорь, которого пытаешься поймать голыми руками в ручье где-нибудь в горах хребта Хида. Не подсмотреть было нелегко, и всегда требовалось приложить усилие, но усилие соблазнительно-приятное: как если вы готовите что-то вкусное, но, пробуя на вкус, проверяя, посолить еще или уже хватит, изо всех сил стараетесь не превысить одного маленького глоточка бульона, оставляя главное удовольствие на потом, когда все будет готово и подано к столу. Так же и я приберегал статью для обеденного перерыва следующего дня, предвкушая чтение; предвкушение совпадало с голодом, и я всегда получал двойное удовольствие и потому с удвоенной силой ждал обеда.
Статьи эти были из местной газеты «Тагадзё симбун», в которой редактор, чтобы привлечь читателей, каждый день (кроме субботы и воскресенья) печатал небольшие истории, которые иногда помечались (и порой читались, может быть, специально) как переводы, иногда никаких сведений об их происхождении не указывалось. Я подозреваю, что настоящими переводами были лишь некоторые из опубликованных вещиц: где бы он набрал переводчиков со стольких языков! Наверное, он сочинял все сам, или все это сочинял ему один из его журналистов, уж не знаю, штатный или внештатный по ведомостям. Ну а мне какая разница! Я не то что какой-нибудь сноб, который не прочтет текст, если увидит, что это перевод, потому что они-де неизбежно теряют что-то от оригинала и потому что они вообще слова переводчика, а не настоящего автора. Помнится, еще на студенческой скамье из любопытства я прослушал несколько лекций по герменевтике (до сих пор диву даюсь, каким меня ветром туда занесло!); после этого осознаешь, что и на родном языке все мы всё понимаем весьма приблизительно. А потом, зачем же обкрадывать себя, отвергая впечатления, которые приходят к вам из культур, языками которых вы не владеете (а сколько таких! и насколько их больше тех, что могут открыться даже самому продвинутому полиглоту!).
…Времени моего обеда только и хватало что на небольшую историйку, и истории эти не всегда оказывались веселыми или развлекательными. Но даже и с такими (конечно, если автор удерживает наше внимание от начала до конца, а не теряет его, как рисинки с палочек-хаси, так что в рот уже мало что попадает), и соевый соус слаще и васаби не так обжигает.
Вот и сейчас я открываю мою черную с перламутровой инкрустацией снаружи, алую, как плоды сакуры, изнутри лакированную коробочку бенто, и ко всякой всячине в ней – кусочку рыбы-сакана или, особенной зимой, гю-, бута- или торинику2, к полупрозрачной рисовой лапше, зеленым водорослям и щепотке холодного риса, посыпанного семенами кунжута, – добавляется обещание еще одной истории, которая на несколько минут унесет меня куда-то в далекую страну, в чужую жизнь… Конечно, иногда коробочка преподносила сюрпризы, иногда «Тагадзё симбун» заносило, но ведь в этом и прелесть бенто, что всего здесь понемногу и новый вкус всякий раз рождается из неожиданных сочетаний горького, кислого, сладкого, пряного, приторного и даже поначалу кажущегося совершенно безвкусным!..
Laterna magica
Загадка
…A strain of music, soft, solemn, and delicious, breathed round him…
– Maturin, Melmoth the Wanderer
Дом как дом. В нем в обычных дневных заботах снуют обычные люди; в саду, как и положено, играют дети; никак не одолеет стены плющ; неугомонные, под крышей суетятся голуби.
К дому подкатила машина, из нее вышли двое. На все неожиданно будто полегла белая простыня тишины: замолкли голуби; перестали, поскрипывать и раскачиваться верхушки густо-зеленых елей; слюдой подернулись пестрые кусты; оцепенел серебряный плющ. И только какая-то мелодия реяла в воздухе, едва слышная, почти призрачная, ни грустная ни веселая, ни медленная ни быстрая.
(Пауза)
…Так и есть – мелодия.
Прошелестели шины подъезжающей машины; померк полуденный свет…
Мелодия, тихая, будто прозрачная, будто сквозь нее просвечивали и небо, и два нарисованных на нем белых облачка, и деревья, и кусты, и трава – все; музыка, которая, быть может, всегда и звучала – только ее никто не слышал.
…Двое из машины вошли в дом; раздался негромкий скомканный диалог; были срочно созваны деты; звякнув ключами, заперли двери; щелкнув, захлопнулись крошечные ставни и окна…
Замерло все – ни шагов, ни скрипа половиц, ни щебетанья детских голосов, ни встревоженного шепота взрослых. Только музыка, которая продолжала звучать то ли откуда-то из близлежащей рощицы, то ли из какого-то другого дома, а, может, с самого неба.
Дом погас в тишине и матовой тени.
Теперь осветилась машина; в машине – дремлющий водитель в кожаной фуражке над раскрытой газетой в бессильных, опавших на колени руках.
(Пауза)
Опустились сумерки.
Проступили звезды.
Музыка по-прежнему лилась, будто ниоткуда и – отовсюду, исходя из неизвестного источника и отражаясь от вырезанных из черного картона деревьев и кустов, тусклых огоньков на спичечных ножках столбов, от дороги, превратившейся в застывшую реку, мерцающую золотом фольги, – эхом.
Зажглись окна в домах на улице; время от времени в них мелькали кукольные фигурки в халатах, с чалмами из полотенец или с папильотками в кудрях, мельтешили на стенах отблески упрятанных где-то внутри телевизоров. Потом свет перешел на вторые этажи, он осветил на мгновение голые торсы, пижамы; зажженные ночники спешно затушевали их, а потом, когда потухли и ночники, тьма стыдливо укрыла все и всех.
Все кануло во тьму; только зеленым фосфором светились фонари, дорога, игрушечные фасады домиков.
И неслась музыка…
Да на чердаке того дома, к которому подъехала машина, открылось маленькое оконце, в свете вспыхнувшей спички на миг сверкнуло усатое лицо, и белая струйка дыма поднялась от закуренной сигареты в по-ван-гоговски звездное небо.
Аллигаторова груша
Этиологический миф
Неспешно расшевеливался очередной обещающий быть жарким и душным день. Ничего особенного. Джунгли на то и джунгли, чтобы в них было жарко и душно, особенно днем. И аллигаторам именно это здесь и нравилось. С утра они лежали на берегу, ждали, пока солнце разогреет их парализованные ночной прохладой тела, потом оживлялись и тогда уж принимались за охоту.
Наевшись, они снова заваливались на теплый прибрежный песок и дремали; время от времени сытно и зычно отрыгивали, слегка вздрагивали и на мгновение просыпались – влажная, цвета тины пленка разъезжалась, и выпучивались удивленные глаза. Но вот до увальня медленно доходило, что источник толчка – его собственное пищеварение, и тогда его зрачки снова ныряли куда-то на дно, под тину, он снова засыпал, и сдувающиеся и раздувающиеся мехи боков оставались единственным, что двигалось у впавшего в летаргию тела.
Вот и сегодня один из аллигаторов, выполнив исправно, как ритуал, все, что должен был по закону предков: отогрелся, движимый инстинктом, надушегубился и улегся на заслуженный отдых. Минуту назад быстрый, как молния, хищник превратился в гору плоти, которую можно было принять, если бросить взгляд (но не задерживать, поскольку тогда – помним: – можно будет заметить колебание мехов), за мертвую тушу.
Разлитым медом медленно текло полуденное время. Тягучая его масса склеивала и подминала под себя все: в грязнооранжевое желе превратилась умолкнувшая река (иссякли всплески рыби и прочей плавучей твари, овосковели бурые водоросли, залег под камень бурый речной краб); превратившись в кисель, река недовольно подбурливала только там, где ей приходилось обтекать уши и ноздри добровольно утопших гиппопотамов, на которых сидели стайками цеце и думали, пососать крови сейчас или попозже. Замер и друг-брег реки песчаный, как сказал поэт; на нем опало и сникло все скакавшее и истошно кричавшее, шелестевшее и благоухавшее в ночи – зверье, зелень, арахны, стрекозы, тапиры, вампиры и даже бутылконосая гамадрила, живейшая из всех живых.
Но вернемся к границе оранжевого и желтого – к кромке воды. Здесь, среди ссутулившихся лопоухих пальм, росло дерево авокадо. Оно, послушное общему закону, после полудня тоже размякло и повяло. Ничто не предвещало, казалось бы, того, что, непредвещанное и не могшее быть предвещанным, тем не менее…