Крамола. Доля - страница 28



Хозяйка притихла и долго лежала без движения. Потом встрепенулась, села на кровати:

– Сколько же ждать-то мне?

– Не знаю, – уклончиво ответила мать Мелитина. – Может, до утра, а может, и всю жизнь, к старости… Да ты не сомневайся, терпи, когда тяжело. Сколь грех твой тяжел, столь и терпение велико.

– Матушка! Матушка! – вдруг зашептала хозяйка сорванным голосом. – А верно говорят, будто души младенцев в ангелочков превращаются?

– Верно, голубушка, – вздохнула мать Мелитина. – Безгрешные они. Твой же ребеночек и вовсе мученическую смерть принял.

Хозяйка громко зарыдала, захлебнулась слезами.

– Мучает он меня!.. Над головой моей вьется… И плачет! И плачет!

Казалось, она впала в безумство, однако через мгновение голос ее стал сухим и жестким. Перевернувшись вниз лицом, она ударила кулаком по подушке:

– Лучше бы я тебя не пускала! Лучше не пускала бы!.. Голубушка, голубушка, а сама меня не любишь!

– Люблю, – не сразу сказала мать Мелитина. – Потому и молиться за тебя стану.

– Не верю! – сквозь зубы выдавила хозяйка. – Никому не верю! Меня никто не любит: ни мать, ни секретарь… И ты не любишь. Все вы только выгоду ищете. Мать хотела, чтоб я за секретаря пошла, а тому лишь бы переспать со мной… А ты из-за теплого угла!

Мать Мелитина тихонько встала, взяла на руки спящего Прошку Греха и под тяжелое молчание хозяйки пошла на улицу, к костру, коротать остаток ночи.

И всю эту ночь над Есаульском дул черный ветер.

Рано утром в Доме колхозника поднялась суматоха. На крыльцо выползла горбатая нищенка, закричала, заплакала:

– Матушка!.. Ой, люди добрые!.. Благодетельница-то наша задавилась!

Бородатый странник хладнокровно вынул хозяйку из петли, прямую, негнущуюся, положил на скамейку.

– Чего было злобу-то сеять, коль повеситься думала? – спросил он неизвестно кого. – По-доброму бы, дак хоть поминали добрым словом.

Нищие, убогие и колхозники, те, что по справкам жили в доме, сбежались в комнату хозяйки, говорили вполголоса, таращили заспанные глаза. Мать Мелитина сложила руки покойной на груди, связала их тесемкой, веки закрыла. Горбатая нищенка скакала вокруг, причитала:

– Как же ты решилась на эдакое? Да кто ж тебя в веревочку эту сунул? Какое печаль-горе жизню твою задушило-о?..

Бородатому страннику надоело слушать нытье, и он цыкнул:

– Замолчь, бабка! Не велика и потеря…

– Да как же не велика-то? – еще пуще заголосила горбатая. – Ить человек был! Челове-ек…

– Токо жила и делала по-скотски, – не сдался странник. – Нас и за людей не считала.

– Не держи уж зла, чего ты? – плача, заметила нищенка. – Вот ведь ночевать пустила. Знамо, была душа, ежели откликнулась…

Лицо висельницы становилось покойным, гримаса страдания разглаживалась, расходилась, словно круги по воде. Черный ветер улегся на рассвете и перестал звенеть стеклами в окнах. Постоялый народ незаметно разбегался, поскольку вызванная милиция стала составлять протокол и допрашивать свидетелей. Опять гуртились возле костра и пекли картошку. Безногий инвалид тяжело подтащил свой обрубыш поближе к матери Мелитине, достал что-то из мешка.

– Вот, глянь-ко… На столе нашел.

Мать Мелитина развернула клок бумаги. Химическим карандашом было нацарапано: «В смерти моей виноват комсомольский секретарь Яков Боровиков, в чем и подписываюсь».

– Он теперь у меня вот где! – Калека потряс могучим кулаком. – Я из него теперь всю кровь высосу!