Крамола. Доля - страница 29



– Дай мне, – шепотом попросила мать Мелитина. – А я как-нибудь распоряжусь.

– Не-ет, – засмеялся инвалид. – Ты не сумеешь!.. Он меня на руках носить станет. Я на него верхом сяду. И погонять буду!

Мать Мелитина кинула бумажку в костер, огонь как-то нехотя лизнул ее – не хотело гореть обвинительное слово! – покуражился вокруг и все-таки проглотил. Осталась лишь скукоженная черная тень от записки, на которой еще проступали пепельные каракули. Мать Мелитина размешала палкой этот бумажный остов, и все пропало.

Инвалид молча вытерпел, потом тихо спросил:

– Неужто и его спасти хочешь?.. Ее-то ты не спасла.

– Тебя хочу спасти, – вымолвила она.

– Что меня… – глупо сказал тот. – Богу-то и отдать нечего. Располовинили душу на земле.

Работник ГПУ стал пытать убогих, спрашивать, кто с ней говорил последний, кто и что видел. Матери Мелитине пришлось назвать свое мирское имя. И заметила она, как встрепенулся вдруг бородатый странник, глянул черно из-под нависших бровей, но промолчал. А потом уже и глаз с нее не спускал, всюду по пятам ходил – видно, узнать что-то намеревался. Когда следователи ушли – начали сбегаться соседи, и скоро в Дом колхозника привели мать покойной. Перед крыльцом ударилась она о землю, заголосила:

– Ой-ёй, дочушка! Да что же ты наделала с собо-ой!..

Пришла она не одна – в сопровождении угреватого, коротконогого парня в кожаной тужурке. Глянула мать Мелитина – да сразу и признала, кто явился.

– Успокойтесь, мамаша, – скорбно-высоким голосом сказал парень. – Это дело вражьих рук. Она была честной комсомолкой. Мы выдвинули ее на руководящую работу. И мы похороним ее со всеми почестями!

– Спасибо тебе, Яков Назарыч, – причитала мать покойной. – Уж ты меня не бросай в тяжелую минуту.

Комсомольский секретарь зашел в комнату, постоял возле тела с опущенной головой и, выйдя на крыльцо, начал говорить речь:

– Враги народа и социализма оборвали жизнь прекрасной девушки-комсомолки. В ответ на это мы сплотимся теснее, сомкнем наши ряды и поднимем бдительность на высшую точку!

Его слушали колхозники-постояльцы, нищие, убогие и насмерть перепуганные соседи. Слова звучали так торжественно и скорбно, что многие заплакали, а кто-то из колхозников хмуро одобрил:

– Верно говоришь. Всю сволочь – к пролетарско-крестьянскому ногтю!

Инвалид-обрубыш, торча в толпе, как гнилой зуб, лишь мычал и мотал тяжелой головой.

Мать Мелитина усадила Прошку Греха на ящик возле костра, дала ему хлебную корку и поднялась на крыльцо к оратору.

– Прежде чем ее схоронишь да почести воздашь, – прошептала она, склонившись к самому уху, – не забудь ребеночка прикопать. В назьме он лежит, возле бани. Похорони его, твой ведь ребеночек. А я никому не скажу, не бойся. И помолюсь за тебя. И ее отпою.

Он выслушал спокойно, с прежним траурным задором на лице, затем надел кепку и по локти опустил руки в карманы большеватой тужурки.

– Прошу религиозной пропаганды не проводить, – отчеканил он. – Почему рясу не сняла? Кто позволил? И чтоб никаких отпеваний! Комсомольцев не отпоете!

– Отпою, – снова зашептала мать Мелитина. – Хоть и нельзя, коль руки на себя наложила, но все равно отпою. Не по своей воле она погибла. А ты схорони ребеночка. Его и отпевать не надо. Не оставляй в назьме.

Секретарь не стал больше говорить перед народом и пошел давать распоряжения своим активистам, чтобы смастерили гроб и украсили его кумачом. Инвалид не выдержал, подскакал поближе и метнул в секретаря деревянный подручник. Но от волнения промахнулся и попал в активиста. Тогда он швырнул второй подручник – и тоже мимо. Застонал, замычал от бессилия и, повалившись боком, ударил кулаками в землю: