Красные перчатки - страница 2



Во мне ничто не дрогнуло, пока мы проезжали по Фогарашу – Маленькому Городку, хотя машина и подпрыгивала на булыжнике. Здесь, на Беривойгассе пять, в доме, изъязвленном дырами и щелями, спали мой отец, и мать, и самый младший брат Уве, а кошмары, в которых кишели крысы, только поджидали, как бы на них наброситься.

Когда мы наконец прибыли в Кронштадт, по-румынски Орашул-Сталин, для нас перестал существовать внешний мир, от которого я и так уже был отделен наручниками, непрозрачными очками, щелканьем ружейных затворов, которые с удовольствием передергивали трое конвоиров, и изменившейся природой времени.

В этом городе моя младшая сестра Элька Адель училась в пятом гимназическом классе школы имени Хонтеруса[5]. Жила она у Гризо, нашей бабушки. Бабушка вела хозяйство, да и вообще заправляла всем в доме своего зятя Фрица и своей дочери Мали. Мали, сестра отца, вышла замуж в сорок лет и в качестве приданого преподнесла мужу тещу; вклад же дяди Фрица в будущее благосостояние семьи ограничивался домом с барочным декоративным фронтоном. Дом находился в Танненау, предместье, сплошь застроенном виллами бывших богачей, туда можно было доехать на желтом трамвае.

Все четверо спали в одной комнате: бабушка и тетя на двух супружеских постелях, дядя на диванчике у них в ногах, Элька в уголке возле голландской печки. За окном выделялись силуэты голых яблонь, еще дальше вздымались ели в снежных шубах. Луна до крови расцарапалась о каменные когти горных вершин: Хоэнштайна, Крэенштайна. Взрослые храпели. Сестре снился пасхальный заяц. Посреди зимы. И красные пасхальные яйца.


Я лежу на соломенном тюфяке, сохранившем отпечаток чужого женского тела, надзиратель только что призвал меня к порядку, ткнув палкой от метлы, и я осознаю: все эти существа, которые в своем вечном круговращении составляют часть человеческой жизни и которым я по-разному был предан, навсегда застыли, обратившись в соляные столпы и отвратив от меня свои лица. Все, кто еще вчера был мне близок, во время сегодняшнего мрачного странствия утратили для меня всякую привлекательность. Любовью к ним меня шантажировать не удастся.

В тюрьме чужие руки отобрали у нас очки, сняли наручники. Нам велели раздеться догола. Я с отвращением уставился в дула двух автоматов. Михеля Зайферта увели. Мы не успели обменяться рукопожатием. Не успели даже обменяться взглядом. Не сказали друг на прощанье ни слова. Расстались навсегда.

Совершенно голый, я стоял перед ночными стражами, и капли пота стекали у меня из подмышек. Надо же, какие бывают профессии: посреди ночи направлять автоматы на голых людей, пока другие коллеги проводят личный досмотр этих голых. Во второй раз после Клаузенбурга мне пришлось испытать эти отвратительные ощущения: мерзавцы рылись в моей одежде, совали нос в кальсоны и обнюхивали их, чья-то физиономия протискивалась мне в задний проход, чьи-то грязные пальцы оттягивали крайнюю плоть, лезли мне в рот и, причиняя боль, проникали глубоко в ноздри. Руки охранника завладевали моим телом, отнимали мое тело у меня. Они словно заявляли: «Даже оно принадлежит нам!» – а я тем временем по команде поворачивался, наклонялся, становился на колени, поднимался и замирал.

Когда мне вернули одежду, выяснилось, что забрали брючный ремень, поясную резинку с нижнего белья, металлические набойки с ботинок, шнурки и галстук. «Все, с помощью чего можно совершить самоубийство», – осенило меня. Мне предъявили список моего имущества и моих рукописей. Не успев еще подписать – «repede, repede!», – только пробежав его глазами, я понял, что они провели тщательнейший обыск даже в квартире моих родителей в Фогараше. О том, что они рылись в моей студенческой каморке и захватили мои вещи из клиники, я узнал еще в Клаузенбурге из описи.