Кукушкины детки - страница 21



ТОВАРИЩИ, ОПОМНИТЕСЬ…

Чудовища очень жалко. Дочь купца его потому и полюбила заочно, что оно такое жалкое. Русские женщины всегда любят только очень жалких. Я Прошку тоже любила потому, что он был очень уж жалкий. Нет, он был, конечно, хе-хе. Поэт и красавец. Но все же такой несчастный – и глухой, и пьяница…

Когда дяде Прокопу было шесть лет, он принес домой с улицы забавную расшифровку аббревиатуры «торгсин». Он сказал отцу с матерью: товарищи, опомнитесь, – Россия гибнет, Сталин измучил народ. Уж кто-кто, а чекист Георг Спрогис хорошо знал, к чему может привести подобный лепет из уст младенца. И он взял хорошую хворостину и с методической деловитостью профессионала, как будто допрашивал взрослого, до такой степени бил Прошку, что от напряженного крика: папочка, больше не надо, я уже не могу, – тот порвал себе барабанные перепонки.

Фаина – символ взаимоотношений ее глухого меднолобого отца и ее матери, всю жизнь пребывающей в ожидании превращения безобразного чудовища в прекрасного принца. Их взаимоотношения отражаются на лице дочери, читаются в ее осанке, походке, словах. Дядя Прокоп в ней чудовищно глух ко всему и по глупости воображает себя пупком мира. А Марата Абрамовна до сих пор никак не может до него докричаться, разбудить в нем прекрасного принца. Вот он снимает свой слуховой аппарат – теперь она может начать взывать к нему… Кто это плачет, Сань? Никто не плачет, это бабушка разговаривает с дедушкой. Интонации все визгливей, поза все патетичней, а дядя Прокоп не слышит, не слушает. Кажется еще минута, и она упадет, забьется с пеной у рта. Речь всего лишь о том, что она сегодня купила в магазине: яйца, сметану, хлеб, манку… Так чего же вы плачете? Я не плачу – какой ты противный, – я рассказываю, что принесла. Она токует, она тоже глуха, как это меднолобое чудовище, которое, кстати, уже успело уснуть, укрывшись газетой. С кем это мама там разговаривает? – спрашивали у маленькой Фанечки в детстве. Не знаю, наверно, со мной, – уроки мне объясняет.

Увлекшись своим токованием, Марата и теперь иногда не замечает, что плачет о купленных яйцах, сметане и хлебе – в пустоту. Дядя Прошка уснул, Илья вышел из комнаты, Санька давно привык не обращать на ее разговоры внимания. Но она навзрыд вещает в пространство, и только кот, пожалуй, еще поводит ухом на особо пронзительных нотах. Кошки, как известно, особо чувствительны именно к интонациям. А интонации – зовы заветных глубин, обращенные к замаскированным смыслам текущих событий. Проснись, спящее чудище, открой свои дикие вежды, я люблю тебя как жениха желанного. Пусть ты пока безобразно, вонюче и пьяно, а все же я вижу за жесткой корой, за всем, так сказать, тарарамом и криком – красоту неземную…

Да, конечно, не всякий увидит в семейном скандале, в безобразии, ярости, склоке, убийствах, разрухе, эпилепсии, лжи и коррупции – небесный идеал. Чтобы увидеть в отвратительной пьяной харе лик небесный, нужны глаза даже не платоновские, которыми видят стольность в столе. Нужна Эдипова слепота. Нужен светлый взгляд деда Абрама, чтобы увидеть в коридоре коммунальной квартиры – коммунизм, отблеск Царства Небесного. И Марата зовет его жалобным криком, пробуждает отца, он пробуждается в ней, чтобы построить из нашей семьи коммунальную свару, чтобы упиться деянием праведных дел – я все делаю, делаю: в магазин сходила, молока и манки купила, сейчас буду кашу варить. Дорога в чудищин сад вымощена добрыми намерениями. Кот уже раньше всех обо всем догадался – ходит, мурлычет, орет… Скоро, скоро начнется вызывание мертвых из ада, скоро призраки предков толпою наполнят весь дом… Пока разговор о продуктах, но интонации, вопли и плач по ушедшим – все говорит о другом… Кот возбужден и отправляется писать в Илюшин сапог. Желтоглазое чудище расставляет декорации. Сейчас начнется козлиная драма.