. Возникшая на этом этапе «идейно-ангажированная» коллективная городская пластика довольно быстро сменилась формами либо откровенно ретроспективными (архитектура тоталитарных режимов), либо смягченными таким образом, чтобы они вызывали ассоциации с вернакуляром
3 и природными объектами (поздний Корбюзье, Аалто, Нимейер, Сааринен, Утзон, Отто и т.д.). Ко второй половине 1960‐х – началу 1970‐х годов эта своеобразная
ренатурализация модернизма получила поддержку со стороны архитектурных теорий, тесно связанных с новейшими европейскими философско-гуманитарными веяниями. К числу наиболее влиятельных принадлежала теория корнельского профессора Колина Роу, следовавшая в фарватере структуралистского «безосновного пансемиозиса». В трактовке Роу город предстал в виде арены вечного столкновения продуктивных, но по сути неразрешимых противоречий, а архитектор – в облике леви-строссовского «бриколера», т.е. прикладного изобретателя, непрерывно составляющего различные комбинации из подручных деталей, действующего всегда «по ситуации» и не нуждающегося в понимании ни глубинных истоков, ни какого‐то общего, окончательного смысла своей деятельности. Эта глубоко дарвинистская по сути доктрина, послужившая питательной почвой для господствующего в архитектуре по сей день
модернистского маньеризма, ознаменовала собой, с одной стороны, резкий разрыв с модернистскими социально-политическими утопиями, а с другой – слияние Природы и Культуры в некий неразделимый конгломерат. В области языка и текстопроизводства этому событию соответствовал переход от модернистской повышенной ответственности за структуру и содержание производимых сообщений к игровой и «расслабленной» постмодернистской поэтике, в рамках которой любое новое сообщение воспринимается как не более чем очередная стохастическая серия знаков, единственное назначение которой состоит в том, чтобы чем‐то отличаться от предыдущей. Утрата утопической ориентации, характерная для постмодерного режима творческих практик, символически равнялась признанию чаемого «возвращения в Рай», в состояние первобытной невинности, неким (уже всегда) свершившимся фактом. Но насколько оправданно такое самоощущение современной культуры?
«Герой нашего времени» – это человек или, что также бывает, литературно обозначенный персонаж, который, не имея никакого официального статуса, пользуется, тем не менее, колоссальным влиянием в обществе. Он представляет собой социальный эталон, образец для подражания, является тем, с кого многие хотели бы «делать жизнь». Он выражает собой «дух эпохи», ее доминирующее мировоззрение, ее основные поведенческие стратегии». Причем «герой нашего времени» – вовсе не единичный образец, являющийся общим для всех. Как правило, существуют две четкие группы, которые конкурируют между собой за умы и души людей.
Первая группа – это герои официальной культуры. Их создает, продвигает и рекламирует власть. Эти герои утверждают, что существующая реальность – это лучшая из всех форм политического и социального бытия и что она имеет привлекательную историческую перспективу.
Вторая группа – герои контркультуры. Они появляются в зоне свободного творчества и оппонируют существующему порядку вещей. Причем их протест необязательно выражается политически, он может иметь и сугубо экзистенциальный характер: известные из литературы Онегин, Печорин, Базаров отвергали не столько власть, сколько жизнь, не устраивающую их по ряду причин. Наряду с ними существовали и герои открытого сопротивления, в народной версии – это Степан Разин и Емельян Пугачёв, а в версии образованных классов – это Дубровский, а позже – герои «Народной воли» и революционеры начала ХХ в. Причем воспринимались они тогда именно как герои. Эти герои легитимизируют будущее. Таким образом, коллизия между этими двумя временными статусами, воплощенными в конкретных поведенческих образцах, составляет основное противоречие любой социальной культуры.