Мания. Книга вторая. Мафия - страница 31



Он закурил.

– Кстати, вам надо понять, что вы затерхались за то время, пока чистоделами пытались быть.

Он увидел воробья, чуть подхилил голову и вдруг сказал:

– А ведь с такого вот жиденка все началось.

– Что? – спросил Костя.

– Вот так взлетел он на ветку, подождал я, пока он усидится, прицелился из рогатки, и вдруг чугунка – тренннь! – он это слово именно произнес с тремя «н». – И глаза у сводной сестры как не было!

– Ну и что? – недогадливо вопросил Костя.

– И пошли мои скитания по белу свету.

Помолчали, и Коська засобирался уходить.

– Кстати, – сказал, – отпуск, какой ты брал за свой счет, у тебя уже кончился. Потому рулюй на работу.

И только он вышел за ворота дачи и скрылся за деревьями, как к воротам подъехала его машина.

Его действительно ждали.

4

Ветер возгоняет волны, самоубийственно кидает их на скалы, пружинит, искрит, водо-, а то и скуловоротит. И, как поется в песне, «и бьется о борт корабля».

А над Ай-Петри висит туча. Такая до головной боли постоянна, что кажется – и день выношен этой тучей.

Как выпятившаяся вставная челюсть, устремлен в море пирс.

Скука.

Поэтому кажется, что фасад дня совершенно не отделан. Ни одной законченной детали. Разве что постоянно подмигивающий маяк. Который, как лакей, высокомерен и панбархатен. Панбархатом кажется облепившая его зеленая слизь.

Авенир Берлинер обходит встрепанные только что промчавшейся машиной кусты и снова идет во след за праздно гуляющими девками. Глаз улавливает одни виляния.

Кто-то всунулся в куст, отглотнул из бутылки и снова вышел на аллею.

Безлистье, но скрыло. И весна почему-то больше похожа на осень. И не на осень, а на очень позднюю осень, безнадежную, как неизлечимая болезнь.

Когда он ехал в Ялту, то думал, что вот-вот позолотятся нивы, но за вагонным окном мелькал обсахаренный морозом луг или полоса отчуждения с жеваной прошлогодней травой.

Сосед по купе ему попался до безобразия говорливый. О чем он только не плел всю дорогу: и что Россия – это всемирная деревня, и показывал на старуху, что у железнодорожной будки выскребывала кастрюлю, и что провалы в экономике существуют от того, что нет идеологической партии, и что мы ни в чем не умеем побеждать убедительно, и привести в доказательство мог то ли чемпионат мира, то ли Олимпийские игры, где Советский Союз не добрал и половины запланированных медалей, и что евреи любят Россию без взаимности, и что американское хамство всем изрядно поднадоело, и что роковое совпадение, что струйка наших отношений еще не пресеклась.

Авенир делал вид, что идеологические абстракции его страшно интересуют, но, в основном, главные предпосылки своего покоя видел не в общественно-правовом процессе, а в элементарном молчании. Ибо был уверен, что любое самоопределение имеет одну схожесть и резко идеологическим разговором или одиночным выступлением ему можно коренным образом повредить.

Помешав черенком вилки в стакане, сосед неожиданно стал говорить о другом:

– Сколько нам еще пережить придется пересестов?

Хитрый человек Берлинер, мудрый, но слово «пересест» так и не мог приладить ни к одному явлению, которое его окружало. Но опять промолчал. А сосед неожиданно прояснил:

– На моей памяти – Сталин был, потом Хрущев, следом Брежнев – и тут как горох: Андропов, Черненко, Горбачев. Не много ли правителей на одну жизнь?

У Авенира на этот счет свое мнение. Каждый правитель – как шлагбаумное тире на переезде: проехать нельзя, а пройти – всегда пожалуйста! Только под поезд не попади, раз ты человек рисковый. И чем больше смен курсов и всего прочего, что при этом меняется, тем лучше. Постоянно восполняется то, что было в свое время утрачено или невостребовано.