Материк - страница 12
Мама – это лодка на воде; мать – земля под ногами…
Мать слабо защищалась, и я не помню, чем закончилась ссора. Широченная четырехспальная кровать качнулась подо мной и поплыла, распахивая звездное небо. Каждый раз, засыпая, я смотрел в окно, в котором умещалось ровно семьдесят три звезды, и сон всегда начинался одинаково: я вылетал в небо, превращался в точку, в семьдесят четвертую, и исчезал. Проснулся я оттого, что кто-то осторожно двигался по избе. Потом тоненько пискнула гармошка, прошелестел материн шепот и дверь бесшумно затворилась. Боясь разбудить братьев-двойняшек, я выбрался из-под одеяла и осторожно прокрался в сени.
Отец негромко играл, шепотом пела мать…
В парнях отец был деревенским гармонистом, и была у него старинная русская гармонь, вывезенная еще из Вятской губернии. Когда-то гармошка выглядела нарядно: перламутровая мозаика, такие же кнопочки, резные крышки. Однако пообтрепалась она на вечеринках и гулянках, планки хоть и медные поставлены, а нет-нет да и западают голоса. Отец играл редко – на гулянках-складчинах и на своих именинах. Наяривал лихо, иногда сам пускался вприсядку, растягивая гармошку на всю длину рук. Все остальное время она пылилась на стуле в углу горницы, и однажды баба Оля поставила на нее старый чугунок с фикусом: все равно зря место занимает…
Я не помнил случая, чтобы отец играл на ней просто так…
Несколько раз он брался за гармошку после смерти матери. Садился на крыльце либо на берегу Чети и наигрывал что-то печальное, неторопливо-тихое. Иногда бросал гармонь и плакал, упав на кровать. После похорон отец начал пить, сделался слезливым и жалким.
Потом он совсем забросил ее. Гармошка лет десять валялась под кроватью, затем в сундуке, пропахшем нафталином, в подполе и, наконец, на улице. Не помню, кто ее повесил на гвоздь, вбитый в косяк окна, возможно сам отец, но около года она висела под снегом и зноем, выгнув мех, как шею, заглядывала в окно, словно дожидаясь своего хозяина.
И дождалась. Года два назад отец вдруг начал собирать и спасать старые, раньше никчемные для него вещи. В один из приездов к нему я увидел на стене портреты своих родителей, любовно обрамленные холщовым полотенцем, снятым с божнички. Отец был в галстуке, которого сроду не носил, мать – в белой, воздушной сорочке с кружевным воротником и строгом черном костюме. Заезжие художники-халтурщики «переодели» их грубовато, «причесали» на аккуратный пробор, заменили фон – одним словом, нагнали парадности и лоску, и лишь улыбка на губах матери осталась настоящая… Будто просветлел дом отца, будто свету прибавилось от неказистого портрета. В другой раз я обнаружил, что все вещи, сделанные руками матери, – вышитые уголки, наволочки, полотенца – собраны в шкафу на одной полке и обильно пересыпаны махоркой.
– Моль, зараза, – объяснил отец, – нитки-то шерстяные, жрет почем зря…
Вскоре после этого он принес с улицы гармошку, завязал ее в платок и, бросив в передок телеги, поехал в соседнюю деревню, к знаменитому когда-то, но очень уж старому мастеру. Потом рассказывал, как мастер, едва увидев гармошку, ожил, раздухарился: продай, говорит! Сто рублей дам. Давно, мол, такой гармони в руках не держал. А я тебе в придачу еще свою однорядку отдам.
– Я на планках метку поставил, – хитровато щурясь, признался отец. – Кто его знает, возьмет да обменяет. Голоса-то уж не те будут…