Меандр - страница 31
Перед отъездом, осенью 75-го года я заходил к ней пару раз. Я ей отдавал деньги, какие-то большие по нашим тогдашним масштабам (оставшиеся у нас от продажи квартиры и мебели). Иосиф должен был возместить нам это в Америке по тогдашнему негласно установленному чернорыночному курсу. Курса этого не помню, но, естественно, по нему тысяча рублей превращалась в скромное количество долларов. У Марины был чердак-мастерская, где-то возле улицы Марата. В углу, отгороженном рухлядью, то ли спал среди дня, то ли болел семилетний Андрей. Уладив денежное дело, я спросил ее, а не хочет ли она с сыном уехать к Иосифу. Скажем, при помощи фиктивного брака с иностранцем. Я спросил по собственному почину. Мне наивно представлялось, что вот как славно все может наконец сложиться у Иосифа: любимая женщина, сын и при этом свобода и материальный достаток. Мне даже представился – домик. Марина смугло покраснела и сказала: «Ну вот, приеду я туда, а он побежит за первой же юбкой». И совершенно так же покраснел Иосиф, напряженно слушая мой пересказ этого разговора несколько месяцев спустя в Мичигане, и хмыкнул как-то неловко: «Это я-то побегу за юбкой…»
В течение первых нескольких лет в Америке он составлял планы перевоза Марины с сыном на Запад. Но, насколько мне известно, совместного домика в этих планах не было. Были яркие, но практически трудно осуществимые мечты поселить их в Европе. Лучше всего в Голландии. Ведь Марина по бабушке Эндховен. И в Ленинграде жила недалеко от Новой Голландии.
Какая была Марина на самом деле, я не знаю. Недавно Бобышев опубликовал свои «kiss-and-tell» воспоминания. В них Марина выглядит задержанной в развитии: молодая женщина ведет себя как школьница с припиздью. Говорит пошлости, пишет записочки секретным шифром, вообще выпендривается и, в соответствии с таким поведением, считает Бобышева лучшим поэтом. В отличие от Наймана Бобышев не лукав, не манипулирует прошлым, пишет как помнит. Другое дело, что помнит он все в вульгарно-романтическом освещении. Сцены его объяснений с Иосифом сильно смахивают на худшие страницы «Идиота». Взоры соперников сверкают. Оба взглядывают то на нож, то на топор. В заключение Дима бьется хотя и не в эпилептическом, но в истерическом припадке. Он, стало быть, Мышкин, а Иосиф – Рогожин. «Парфен! Не верю!» Марина в качестве Н.Ф. вместо пачки денег поджигает на даче портьеру. Нет ничего общего между подружкой Бобышева и М.Б. в лирике Бродского – космическим эросом, его altra ego, без которой сам он «пустой кружок». Более того, даже в трезвом постскриптуме к истории любви, «Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером…»,М.Б. у Бродского нормальная женщина («молода, весела, глумлива»), а не взбалмошная дуреха. «Чудовищно поглупела» она позднее, даже не тогда, когда «сошлась с инженером-химиком»[25], а еще позже. «Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива». Между отливом, описанным в стихотворении, и тем космическим приливом любви, который нахлынул на 22-летнего Иосифа, прошло четверть века. По-русски стихотворение оставлено без названия, но в английском варианте он дал ему название, заимствованное у Малларме (он нередко пользовался чужими названиями), «Brise marine».
Любовь
Я ночевал в Нью-Йорке у Иосифа. Он был в отъезде. На рассвете меня разбудил телефон. Из трубки раздался жаркий шопот: «Ты что делаешь?» («What are you doing?»). Я глуповато ответил: «Sleeping» («Сплю»). То, что стало дальше происходить в трубке, меня сильно смутило, и я положил ее на место мягко, с бессмысленной деликатностью. Я рассказал Иосифу об этом, когда он вернулся, он похмыкал и перевел разговор на другую тему.