Между Молотом и Наковальней - страница 3



Небо как саван
Над селом нависло небо, тяжёлое и неподвижное, словно оно решило придавить Берёзовку своей тяжестью. Облака, низкие и рваные, цеплялись за верхушки сосен, а снег падал медленно, словно нехотя, укрывая землю саваном, под которым уже не осталось тепла. Колодец на площади покрылся коркой льда, и даже ворона, что сидела на его срубе, молчала, будто боялась нарушить тишину. Люди, собравшиеся у храма, не смотрели друг на друга – их взгляды были прикованы к земле, к своим ногам, к чему угодно, лишь бы не видеть лиц соседей, в которых отражался их собственный страх. Ветер нёс с реки запах сырости и гниющей рыбы, и этот запах, смешанный с дымом от печных труб, казалось, предупреждал: что-то грядёт, что-то неотвратимое.

Отец Данило: жрец и жертва
Отец Данило поднялся на крыльцо храма, ощущая, как ризы давят на плечи, будто сшиты не из парчи, а из свинца. Его лицо, бледное и осунувшееся от бессонных ночей, было покрыто мелкими морщинами, а глаза, обычно тёплые, теперь казались пустыми, как выжженные угли. Два стрельца из отряда Зарубина-Чики стояли по бокам, словно псы, готовые рвать глотки по первому приказу. Их ружья, покрытые зазубринами от старых боёв, были направлены не в небо, а в спины прихожан, напоминая, что милосердие здесь – роскошь, которой никто не дождётся. Данило взглянул на толпу и узнал каждого, будто их лица были вырезаны в его сердце ножом.
– Вдова Татьяна, чьи три сына погибли в турецких кампаниях, держала икону Казанской Божьей Матери. Эта икона, потемневшая от времени, когда-то спасла её дом от пожара, но теперь её лик казался скорбным, словно Богоматерь оплакивала не только Христа, но и само село.
– Кузнец Игнат, чьё лицо было изъедено оспой, сжимал медный крест – подарок жены, умершей от чахотки. Его руки, привыкшие к молоту и наковальне, дрожали, и не от холода.
– Мальчик Федька, тот самый, что подавился самогоном, прятал за спиной обрывок верёвки. Может, он хотел сплести из неё силок для птиц, а может, уже думал о петле – в его глазах было что-то взрослое, пугающее.
Данило смотрел на них и чувствовал, как его душа рвётся пополам: он был их пастырем, но сегодня – и их палачом.

Монолог в тишине
– Братья и сёстры… – начал Данило, но его голос, слабый и надтреснутый, утонул в гробовой тишине. Только лёд в колодце откликнулся – треснул, будто земля разверзлась под ногами. Он говорил о Петре, о присяге, о «новой воле», что обещал самозванец, но слова казались чужими, словно их вложили ему в рот, как яд. Он развернул свиток с указом, и бумага зашелестела, как крылья мёртвой птицы, попавшей в силок. Толпа молчала, но в этом молчании было больше слов, чем в любой молитве. Данило чувствовал их взгляды – тяжёлые, как камни, и каждый из них спрашивал: «Почему ты, батюшка, ведёшь нас на заклание?» Он пытался вспомнить Писание, найти в нём утешение, но в голове звучали лишь слова Псалтыри: «Страх и трепет нашел на меня».

Бунт одной души
Бабка Арина, сгорбленная, как корень векового дуба, не склонила головы, когда Данило призвал к присяге. Её глаза, мутные от старости, горели упрямым огнём. Её муж, капрал Ермолай, служил при Петре III и видел, как царя душили шарфом в Ропше. Арина была с ним в тот день, когда тело Петра везли в закрытом гробу, и она знала правду, которую не могли заглушить ни сабли, ни указы.
– Не мой он царь, – сказала она, и её голос, хриплый, но твёрдый, разнёсся над площадью громче колокола. – Покойного хоронила я. Не врал он мне с того света.
Стрелец, чьё лицо было скрыто под низко надвинутой шапкой, шагнул к ней, подняв приклад ружья. Но Данило, движимый инстинктом, преградил ему путь.
– Она стара, – сказал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Я сам с ней поговорю.
Он солгал. Он не собирался говорить с Ариной. Он боялся её слов, боялся, что они, как искры, разожгут огонь в сердцах других. Арина посмотрела на него, и в её взгляде не было ни злобы, ни страха – только усталое понимание, будто она уже видела его судьбу.