Московский психопат - страница 24
Быстрякова и, в особенности, Белокопытова, восхищал прагматизм Блудова, который уже в солидном возрасте сознательно женился на валютной проститутке. Сам же продолжал писать антисоветские и сионистские стихи, из-за которых когда-то не смог пробиться к совписовской кормушке. После женитьбы же он делал это, лежа на диване, в ожидании, когда супруга придет с хорошо оплачиваемой работы. Быстряков рассказал также, что Блудов приходился родственником Япончику. Но не Вячеслава Кирилловичу, а некоему Мишке. Они рассказали мне несколько невероятных, на их взгляд, историй о Блудове, но меня заинтересовала только одна – про жену-проститутку. Я как-то спросил об этом Я., который провел с Блудовым времени больше, чем остальные двое, вместе взятые. Я. пожал плечами и сказал, что это ложь. Но сказал как-то неубедительно. Или просто мне, романтику, хотелось верить в эту красивую сказку. Конечно: такая женщина – это мечта поэта, который может полностью отдаться чудному миру написания стихов, не обращая внимания на грязь повседневного быта.
Блудов, понятное дело, был еврей. Но не строго говоря. Строго говоря, он был русский. Это – смотря с какой стороны посмотреть. С этим все понятно. Непонятно было, каким образом разговор о Блудове перешел не на антисемитские рельсы, а, так сказать, на запоздалые шпалы и костыли антипольских настроений. Поляки – это ведь самые наипоследнейшие люди на земле, из списка самых наипоследнейших людей, к которым русские могут иметь какие-то неприязненные отношения. Поезд давно ушел, события двенадцатого года семнадцатого века, когда поляки занимали палаты московского Кремля и настолько не хотели оттуда уходить, что стали там ненцами, если говорить современно и политкорректно, а если говорить так, как говорили в семнадцатом веке – самоедами. Ведь им пришлось есть своих мертвых товарищей – так не хотели уходить они из окруженного Кремля. Словно им медом этих товарищей намазали.
Собственно говоря, резкий разговор за столом носил не антипольский характер, несмотря на тот момент польскую фамилию обсуждаемого, а античеловеческий. Человек этот был знакомым всех троих. Когда-то даже другом для Быстрякова и Белокопытова. Я. его тоже хорошо знал, в отличие от меня. Звали человека Александр. С конца восьмидесятых он пытался пробиться как исполнитель « русского шансона» собственного сочинения, который представлял собой интересную смесь одесского дореволюционного «блатнячка» и призыва покаяться русскому народу за царя. Песню со словами: «Без покаяния нам, люди, не прожить, пока по капле мы не выдавим раба, нам будет трудно чем-то дорожить, пылится времени далекого арба», сменяла другая: «Шнеерзон мой лучший друг, Рабинович – тоже, «марафет» возьмем с собой, в постель подруг положим». Первая пелась мужественным голосом с хрипотцой и сдержанным достоинством, вторая – как-то глумливо и с сильным акцентом, казалось, что вот-вот и арго перейдет в жаргон. Фамилия у него была совсем неподходящая для «шансона» – Заглотов. Он взял сценический псевдоним Плотник. На вопрос «почему Плотник», отвечал, что отец Иисуса был плотником. Когда Белокопытов, улыбаясь, сказал ему, что он слегка ошибается, пояснив свою мысль, Александр сильно обиделся. С течением времени они стали общаться все реже и реже. Белокопытов говорил мне, что термин «русский шансон» придумал именно Заглотов. Но Белокопытов много чего говорил. Заглотов ушел вначале в рекламу, не брезговал проведением корпоративных вечеринок, потом стал сотрудничать с какими-то СМИ, потом вообще сменил фамилию. И стал Александром Глотником.