Мой Милош - страница 18
Не помню где, давно уже Милош писал, что в молодости он отталкивался от русской поэзии, противился ее влиянию, весьма тогда сильному в Польше: чересчур завораживала она своей мелодикой, как будто обманывала. (Так в нашей юности одна моя подруга читала свои стихи по телефону, и слушатель, которому они неожиданно понравились, сказал: «Не может быть. Ты меня голосом обманываешь».) У меня складывается впечатление, что в последние десятилетия странным путем: через верлибры, «стихи в прозе», перемешивание стихов, документов, переложений и мимолетных заметок – Милош пришел к тому же мелодическому завораживанию, которого когда-то так боялся. И напрасно боялся: оно не обязательно обманывает, и даже чаще всего не обманывает, а, наоборот, торит дорогу к истине, несказуемой «простыми словами».
«Поэтический трактат», конечно, еще не такой: он строже, дисциплинированней, хотя если сравнить его, например, с более ранним, более виртуозным и, я бы сказала, более «маршевым» «Моральным трактатом», то в нем куда больше простору, куда шире дыхание – недаром он срывается то в оду, то в песенку, пусть лишь цитируемую (припевки Чижевского, песня девушек из гетто), то прямо в пение-рыдание («Когда обмотают мне шею веревкой…»). Так, может быть, «Поэтический трактат» – все-таки поэма?..
Особая тетрадь: Звезда Полынь
Нынче нечего больше терять, мой премудрый, осторожный, мой ты сверхсамолюбивый котик.
Нынче мы можем дать волю признаньям, не боясь, что их использует могущественный враг.
Мы только эхо, что несется с топотом частым сквозь анфиладу комнат.
Вспыхивают, гаснут времена года, но словно в саду, где мы не бываем.
Да и легче, нам не нужно стараться сравняться с ними, с людьми, в беге и прыжках.
Вашей Светлости Земля не понравилась.
В ночь, когда зачат ребенок, заключают пакт непонятный.
И невинный осужден, не умея разгадать приговора.
Ни по пеплу прочесть, ни по созвездьям, ни по птичьему полету.
Гнусный пакт, повапленный кровью, анабасис мстительных генов гнойных тысячелетий.
От придурков, уродов, помешанных девок и хворых царей.
За ляжкой бараньей и кашей и хлюпом похлебки.
Мγром и водой крещённый на восходе Звезды Полынь.
Играл я на лугу возле палаток Красного Креста.
Время, в удел мне данное, словно бы мало частной судьбы.
В любом городке старосветском («Едва пробило полночь на башенных часах, когда студент Н.» …и так далее).
Утрата родимых околиц и родины.
Блужданье всю жизнь среди чуждых народов.
Да это ж
Всего лишь романтично, то есть выносимо.
Вот так-то исполнилась моя молитва гимназиста, вскормленного на польских поэтах: просьба о величии, а значит, об изгнании.
Не устану дивиться, что дожил почтенных лет.
И бывал, несомненно, чудесно спасен, за что обетовал благодарность Богу, то есть тот ужас и меня посетил.
Он слышит голоса, но не понимает этих криков, молитв, проклятий, гимнов, избравших его медиумом. Он хотел бы знать, кем был, и не знает. Хотел бы быть един, а есть – внутренне противоречивое множество, которое радует его лишь чуть-чуть, а больше смущает. Он помнит палатки Красного Креста над озером в местности Вышки (и не мог бы назвать их по-польски, раз тогда не знал слóва). Помнит воду, вычерпываемую из лодки, большие серые волны и словно выныривающую из них деревенскую церковь. Он думает о том, 1916 годе и о своей хорошенькой двоюродной сестричке Эле в форме сестрицы, как она, только что обручившись с красавцем-офицером, объезжает с ним верхом сотни верст прифронтовой полосы. А мамочка его, завернувшись в шаль, сидит перед камином в сумерки с нашим паном Некрашем, которого знает со студенческих лет в Риге, и его погоны блестят. Он лез в их разговоры, но теперь сидит тихонько и вглядывается в синие огоньки, потому что мама сказала: если долго глядеть, увидишь там, как едет смешной человечек с трубкой.