Мы были в этой жизни - страница 2



* * *

Отца помню с того самого дня, когда он появился с войны: вошёл в комнату при школе, где мы жили до лихолетья и куда с трёхлетним братом и мамой переехали в середине июня 1944 года, как только из нашего бывшего еврейского местечка выбили немцев. Стремительно влетел – в защитной гимнастёрке без погон и тёмно-синих шевиотовых брюках-галифе, в хромовых сапогах, с вещмешком на правом плече – большой, лысый, широко улыбающийся человек с покрасневшим от солнца лицом. Сбросив к ногам свою ношу, шагнул к маме:

– Ну, всё, Настя, отвоевался, принимай живого!

Мать бросилась к нему от тазика на лавке, в котором мыла посуду, обняла мокрыми руками и повисла на плечах, хотела поцеловать в губы. Отец сразу отстранился, а потом притянул к себе и стал гладить по плечам, потом по спине. На эмоции всегда был скуп, я не помню, чтобы они целовались, не помню, чтобы он целовал кого-то из нас, детей.

Мы с братом сидели на постели, прижавшись друг к другу, как воробьи, и не знали, что делать – отвыкли за войну. Мама, смущённая его неласковостью, отошла от него и сказала с доброй издёвкой:

– Детей обними, старший, сам знаешь, еле выжил! Папаша… Ироническое её «папаша» стало сигналом для брата, который вдруг соскочил с постели и с криком «папа, папа приехал» бросился к нему.

Отец подхватил Генку на руки и строго спросил у меня:

– А ты что же отца не встречаешь?

Я был настолько тощим, что «сквозь меня всё просвечивало», говорила мама, и очень слабым. Осторожненько сполз с места и подошёл к отцу. Он нагнулся и посадил меня на правую руку, мы сидели напротив друг друга, как два птенца, а потом вдруг словно по команде прижались к его щеке. Нисколечки не кололось…

Позже, когда мы уже выросли, а он стал стариком, всегда, сколько я его помню, был чисто выбрит – вставал раньше шести и первым делом разводил мыло в чашечке и брил опасной бритвой не только подбородок и щеки, но, с неожиданным умением, и голову: с шевелюрой отец расстался в тридцать лет и, в зависимости от обстоятельств и собеседников, шутил: «Умные волосы оставили дурную голову» или «растительности нет на той горе, в которой богатые руды скрыты».

Он прижал нас сначала друг к другу, а потом ещё раз к себе и спустил на пол со словами:

– А что я вам сейчас дам!

Расстегнул вещмешок и достал трофейную губную гармошку, поднёс к губам и сыграл что-то вроде «чижика-пыжика». Мы с завистью не сводили с гармошки восхищённых глаз. Отец тут же передал её мне:

– Тебе как старшему!

Генка заревел, отец этого, похоже, и ждал, потому что, рассмеявшись, достал из своего чудо-мешка точно такую же:

– Вот теперь у вас дуэт получится!

Я поднёс было гармошку к губам, но тут же вспомнил про покалеченный палец.

Когда немцы заняли деревню, в нашем доме поселился какой-то чин с ординарцем, а нас выгнали в сад, где дядя Яков вырыл землянку. Маму немцы подрядили мыть-убирать за ними в хате, за что платили консервами. Иногда мама брала и нас с собой. Пока была занята, мы играли в передней. Однажды я сунул палец между дверью и косяком, офицер не видел и, уходя, закрыл её. От невероятной боли я дико закричал. Мать бросилась ко мне с криком «пан, пан, что вы наделали!» Офицер обернулся и увидел мой расплющенный указательный палец на левой руке, который весь сочился кровью. Что тут было! Немец что-то виновато затарахтел по-своему, а потом выбежал и вернулся с фельдшером. Палец обработали, забинтовали, а немец потом откуда-то притащил нам две упаковки леденцов-кругляшек в серебристой фольге.