Мы не должны были так жить! - страница 40



Уже со второй лекции аудитория стала заметно редеть – мы с Ружеком установили, что в убывающей геометрической прогрессии – пока не стабилизировалась на каком-то десятке с лишним человек-энтузиастов. На Эйнштейна, однако, это не произвело заметного впечатления. Он придерживался такого же принципа, как и наш профессор Соботка, который говаривал: «Ничего, трое составляют общество – бог-отец, бог-сын и дух святой присутствуют всегда, а поэтому, если вас, господа, и никого не будет, я все-таки стану читать».

На следующие лекции Эйнштейн приходил одетым совсем по-домашнему, в свитере, часто без галстука, зато однажды, по рассеянности, явился сразу в двух. В то время носили кальсоны, завязывавшиеся внизу тесемками. Эти тесемки у него иногда болтались, испачканные осенней слякотью пражских улиц. Понятно, что мы, студенты, сразу же зачислили Эйнштейна в чудаки. Но чудно, и вместе с тем чудно было совсем другое – содержание его лекций, способ изложения и его отношение к слушателям. Почти каждая его лекция была творческой импровизацией, он просто рассказывал о том, над чем в данное время думал, зачастую спорил сам с собой, призывал нас участвовать в этом споре. Напишет на доске то крупными знаками, то мелким, почти бисерным почерком уравнение. А потом внезапно задумается и взволнованно говорит: «Что же вы, господа, молчите? Ведь все это неправильно, тут ошибка!» И стирает написанное, заменяет другим. А то откладывает продолжение, заявляя: «Надо нам это продумать». Какая разница между Эйнштейном и теми непогрешимыми, богоравными политиками, которые ни за что не признают допущенные ими ошибки!

Эйнштейн любил, чтобы его перебивали, – вещь немыслимая у других профессоров, – чтобы задавали «каверзные» вопросы, вел длинные беседы со слушателями. Часто – даже в дождливую погоду, на которую Прага не скупится, – небольшая группа студентов провожала его домой после лекции. И если интересная беседа не кончалась, то он – уже тогда мировая знаменитость – был в состоянии повернуть и сам проводить провожавших его до «менсы» – студенческой столовой. Да, Эйнштейн был подлинным, не показным демократом.

Но популярность Эйнштейна имела уже тогда и обратную сторону. Немецкие националистические, антисемитские студенты, «бурши» разных объединений, отличавшихся своими разноцветными фуражками, всячески старались отравить ему пребывание в Праге. Возможно, отчасти в виде внутреннего протеста, в Эйнштейне пробудилось сознание принадлежности к еврейской национальности, или, во всяком случае, усилилось в нем. Он стал общаться с пражской еврейско-националистической и сионистской интеллигенцией. И, не будучи правоверным сторонником иудаизма, он стал играть по большим еврейским праздникам в синагоге на своей любимой скрипке. Как известно, из Праги Эйнштейн уехал в Берлин, где ему были созданы исключительно благоприятные условия для работы, пока жуткая волна гитлеризма не захлестнула Германию.

Я без смущения сознаюсь, что мне было трудно понимать лекции Эйнштейна. Пришлось изучить новый созданный аппарат специального тензорного анализа. Но я выдержал, и вместе с Ружеком, которому обязан тем, что пришел в соприкосновение с величайшим физиком нашего времени, первым из тех многих замечательных людей, с которыми жизнь, не баловавшая меня в других отношениях, в виде компенсации дала мне возможность встретиться, до конца оставался одним из немногих слушателей. Пространство, время, материю и ее движение Эйнштейн толковал – как я сейчас понимаю – отнюдь не по-махистски, а как существующие объективно, независимо от познающего их субъекта, причем не в боге, не в каком-то абсолютном мировом духе, а в материальной природе. Его религиозные взгляды сводились, собственно, лишь к признанию некоего высшего морального принципа, к вере в человека, в гуманизм, в духовный исторический прогресс. Впоследствии, как я об этом расскажу в своем месте, мне вновь пришлось встретиться с Эйнштейном. А про Ружека я, после моего возвращения в Прагу в 1945 году, узнал, что он спился и преждевременно умер.