Мысли, полные ярости. Литература и кино - страница 3
Это биология. В таком положении вещей нет ни снобизма, ни феодализма, ни больного воображения. Просто есть Пушкин и Мандельштам, а есть Апухтин и Мей.
– Да вы, батенька, холокостом кончите, – качает головой удручённый читатель.
– Ни в одном глазу, – заявляет автор.
При демократии все связаны неким общим чувством, типа круговой поруки, которое – страх. Не сметь, не иметь права. Смелость – чувство редкое, благородное, может быть – древнее. Не надо бояться будущего, его не существует, это только плод нашего воображения, оно – мы сами.
Сытый голодному не товарищ – на этом построен марксизм. Действительно не товарищ. Но вывод какой: уничтожить сытых и сделать всех не очень голодными. Давно нет пролетариата (голодных), индустриального общества – а сытые и бедные остались. Остались, потому что две категории людей не могут управлять друг другом, понимать друг друга, но могут друг с другом – сосуществовать, конкурировать.
Это как водитель и пешеход. Им не сойтись. Единственный способ не быть пешеходом – купить автомобиль, не быть водителем – продать (разбить).
Когда человек поёт – это высшая форма доверия. На бумаге – последняя форма искренности (у настоящих, больших – только, остальные обречены на ложь). Фет мог рассказывать о своём атеизме сколько угодно, Аполлону Григорьеву – смущать, вызывать на ответ, сопротивление, опровержение. Но на бумаге: «И хор светил, живой и дружный, / Кругом раскинувшись, дрожал».
Поэт всегда выболтает все секреты бытия. «Выхожу один я…» – лермонтовский текст о неподвижности, и в конце – сладкий голос азийской, мусульманской вечности. Эти гурии из «Сна», где смерть заканчивается сладким продолжением, как бы раем, но потом – опять сон, возвращение, потому что в этом раю жить (т. е. смертить) невозможно, там скучно. А почему? Потому что он ничего не знал, ничего не видел. Мережковский всё наврал: поэт сверхчеловечества. Тоже мне Ницше! Правда это была отповедь Соловьёву, первому русскому провокатору от метафизики (такой русский дешёвый и дурно пахнущий келейной сыростью платонизм).
Кононов предлагает совсем другой мир, мир ЭТОТ, град земной. Это жизнь тела, ума, сердца. Здесь нет романтических бредней о нереально-неземном, несбыточном, эфирном (эфемерном), эмоциональной разнузданности, экзальтации, пьяных песен под гитару и других форм дурновкусия. Кононов – честный, добрый, хороший. Говоря о такой поэзии, лучше всего пользоваться детскими похвальными словечками, в которых скрыто огромное удовольствие, удовольствие от чтения, удовольствие от общения с настоящим, из мяса (а не из бумаги и собственных соплей) человеком. Чувство – двигатель стиха. «Под сердцем мне канализацию прорвало».
Теперь приходится раскрыть карты. Дело в том, что научный дискурс невозможен.
Да, вот так просто. Потому что наука – это методология. А инструментарий – это ремесленнические дела, средневековый цех. В эпоху разобщения, в эпоху кризиса несущих конструкций, одиночества – это невозможно.
Смерть науки? Не думаю. Всё просто пафос, такой миметический или постмиметический (отражение отражения отражения) дух аналитического письма смешон (теперь, сегодня – смешон).
Наука может быть только фантазийной, таким в порядке бреда хроникёром, стенографисткой. Отбор, сортировка – немыслимы. Чтение становится фрейдистским делом, но этого мало. Необходимы новые основания, новое понимание природы человека, антикартезианское и постфрейдистское. Возможно ли это? Кто знает.