Читать онлайн Петр Разумов - Мысли, полные ярости. Литература и кино



Добрый день, мэтр

О поэзии Николая Кононова

Поэзия и женщина предстают нагими лишь перед своим возлюбленным.

В чём прелесть красоты? – шёл по мосту, думал. (Вообще думается лучше всего на ходу. Ритм шага совпадает с ритмом мысли и она продолжается по необходимости.) Прелесть – это нечто конфессиональное, нечто греховное. Красота – не идеальный ли объект, т. е. не мнимый ли?

Самое прекрасное (ужасное – по вкусу), что красота – вещь недоступная, ускользающая. Чтобы её чувствовать, необходим «богатый внутренний мир», глаз следака. Опера Рамо в постановке театра Гарнье – что может быть изысканнее? Что может быть непристойнее?

Непристойность заключена в том, что это абсолютно элитарная, даже не то слово – эксклюзивная отдаёт гламурным миром – деликатная (от слова деликатес) вещь, что её может оценить, следовательно – овладеть ей – только гурман, не знаток даже, мозги не помогут, но утончённый до прозрачности эстет, имеющий фибры вместо органов восприятия.

И в том, что это слишком дорого. Такое придворное искусство, когда о затратах думать не надо, когда роскошь – необходимое условие существования. В этом факте такая неизбежность поедания слабого – в самом настоящем биологическом дарвинистском смысле – что волосы на голове шевелятся и становится не по себе.

Другой пример. Флористика. Высокая европейская флористика, от Стаса Зубова. Это полный аналог только что описанной ситуации. Настоящих мастеров человек пятнадцать во всей Европе (часть европейских стран, включая Францию, такой культуры не имеют). Сделать нечто из цветов – баснословно дорогое и ненужное. Это не индустрия (как кино), не массовое и не развлекательное занятие. И продукт, т. е. эстетический предмет – фикция. Т. е. он реален, его даже можно потрогать. Но живёт не дольше суток (допустим). И отходит в небытие. Композицию можно сфотографировать, но это уже просто документация, некое историческое каталогизирование над уходящей в песок истории подлинностью. Здесь есть свои массовые (популярные) жанры: свадебный букет. За счёт эксплуатации эстетического чувства толстосума существует нереально трепетное иллюзорное (т. е. идеальное, настоящее в платовском смысле) чистое (как для символистов музыка) искусство – флористика.

«И упало каменное слово» – это очень точно, потому что слово – каменное. Поэт в выигрышном положении. Его материал прочнее всего остального. Цивилизации уходят на песчаное дно истории, а из песка всплывают только слова – всё, что остаётся от человека и предназначено человеку.

Возможности репродуцирования (в беньяминовском смысли) теперь другие и будушее (как всегда) туманно. Но слово остаётся самым удобным (практичным) и легковесным (на первый взгляд) инструментом или материалом.

На первый взгляд.

А на второй – нет ничего беззащитнее этого всеми употребляемого уголька, грифеля, крошашегося, теряющего отчётливость, плотность, превращающегося в пыль, ничто в руках (губах) графомана. И единицы (человек пятнадцать) знают, что с ним делать, чтобы из живой природы (растущей за окном) составить, скрепить нечто прекрасное и неизменно живущее, без увядания – до конца исторического времени, в культуре (очень хрупкому в космических масштабах образованию) как в колбочке с поддерживающим жизнь раствором (хризал или водка), спрятанном под всеми этими пестиками и тычинками.

И это поэзия Кононова.

Я как бы замер в нерешительности. Что дальше? «Его лицо покрылось мелкой дрожью, / Как будто рядом с ним был вивисектор».

НАДРЕЗ ПЕРВЫЙ

Та-та-та́-та, та́-та, та-та-та́-та… По-русски это уныло. Что-нибудь элегическое, связанное с темой дороги, смерти. Разработка (Кононов морщится) существующих метрических схем, имеющих определённый «ореол» (М. Л. Гаспаров) – обычное дело. Так продолжается культура. Стих – очевидная форма преемственности, церемониальной дотошности формы.

Кононов – марсианин. Он как бы не при чём. Его не интересует русская литература, вообще ЛИТЕРАТУРА. Им двежет какой-то иной посыл. Поэтому его очень просто не замечать, пропускать. Он как бы вне, мэйнстрим огибает этот материк.

Кононов не любит скандовку. Мелодичность его не прельщает. Это прельщение (в противоположность прелести) оказывается вульгарной песенкой пьяного шалопая, случайно оказавшегося под окном. Это не интересно.

Мелодия, гладкий размер с такой-то рифмовкой (или окончаниями: муж., жен., дакт.) – такие ходики, без остановки везущие вникуда. Так писали в девятнадцатом веке. Некий общий, никому не принадлежащий стиль. Пятистопные ямбы, глагольное письмо, общий лексический набор, жанровое мышление. Воткнул в розетку – и вперёд, строчи. Большие писатели преодолевали романтизм и реализм, но оставались доступны этой энтропии, такой всеобъемлющей манной каши, которую можно назвать языком, а можно – безъязычьем © В. М. Жирмунский.

Кононов любит такое футуристическое кричание, риторическое произнесение синтагм без упора на ударные, без развывания речи в голос. И это оказывается пронзительнее всего. Когда тихо-тихо или даже с посылом, но по-человечески необязательно (напоминает манеру чтения Маяковского), без установки на идеальное воспроизведение некой идеальной фонетики, без надрыва и ложноклассического пафоса. Просто как разговор о любви, с перебоями, вкрадчиво, озорно, лучезарно.

НАДРЕЗ ВТОРОЙ

Демократия – это кольт. Заурядные люди приходят в восторг, а истинный знаток улыбается. Это самая гордая и горькая правда об искусстве, которое как площадная девка (простите за странный оборот речи, почему-то очень подходящий к ситуации) отдаётся каждому – бери. Но всё дело в том, что взять может только зрячий. Сложное недоступно толпе, её щупальцам.

Демократия – это унификация, такая справедливость по-большевистски. Кольт уровнял всех (почти всех). Им может овладеть каждый, включая женщин и детей (вспомнил кино, где в ковбойской дуэли участвуют «ребёнок», женоликий Леонардо Дикаприо – и сексбомба Шерон Стоун). Ты опасен = ты в безобезопасности.

Времена богатых телом и духом, суровых викингов, нежных донов Кихотов – преданья старины глубокой.

Глубокость – качество физическое? т. е. память – это нутро? Память – это то, что принадлежит нам? или то, что мы берём, не спрашивая? крадём? принадлежит нам по праву, естественному природному праву тела, праву живого организма, биологического вида?

Аристократизм поэтической формы – некий манок, ловушка для прокажённых, (от)меченных, золотой капкан на несуществующего зверя, терновый куст (уловка хитреца, т. е. умного человека).

Возможен ли повтор?

А это и есть стих.

Я начал говорить странно, не сдерживаюсь.

Вы наблюдали когда-нибудь, как блюёт кошка? Прежде всего, она делает это не стесняясь, широко раздвинув пасть (Самсон, разрывающий пасть льва). Тело начинает как-то сокращаться, как обратный пылесос, выталкивая (работают мышцы – очень технично, рефлекторно) пищу из самых отдалённых мест пищевода. Страх только после (ну это если домашний, культурный кот) – что натворил(а)?

Человек всегда (чаще всего) сдерживает этот первичный позыв, как бы стесняясь своего естества, пытаясь быть идеальным, бесплотным, культурным животным. Оксюморон.

У кошки это оттого, что она не имеет чувства сытости (перенасыщенности, избытка), у неё нет этого сдерживающего тело в его естестве (вернее – выводящего это самое тело из естества) механизма блокировки. Человек – животное другого уровня. Ему необходимо эстетическое, и в таких дозах, в каких он сам решает для себя – возможно.

У демократа только одна цель, одна жажда: хлеба и зрелищ. Это слоган с вековой историей. Это памятник плебсу, его чувству меры и предела.

НАДРЕЗ ТРЕТИЙ

«Любовь любить велящая любимым». Это всегда насилие. Всегда жажда обладания.

Высшие формы мастерства доступны только авторскому восприятию. Сила в бесформенности. Такой коммуникативный парадокс, когда апофеоз речи – молчание, потому что только в тишине рождается боль. Сочувствовать можно только страдающему и только – страдающему молча (как минимум сдерживающему страдание – издающему стон, т. е. неполный звук). Об этом очень хорошо рассуждает Лессинг.

Получается, что красота, те формы, которые кажутся нам прелестными – заведомо неполны, ущербны. Потому что акмэ – разрушение, где несущие конструкции как бы тают в безвоздушном пространстве открытого космоса.

Кононов написал сверхкороткие стихи, такие закрывашки. (Есть в кун-фу элемент с таким названием, и зеркальный ему – «открывашка» – это знаменитые сверхдлинные стихи Кононова.) Здесь поэзия как бы вытекла через решето, в которое её положили – и остались такие болванки, что ли.

Очень современное искусство, такой апофеоз прагматизма, и одновременно – чистая форма. Это совсем не Хлебников, не желание быть оригинальным, новым или чем-то в этом роде. Это отсутствие. Такие стихи усталости, в которых боль исчезновения, небытия. Здесь должны быть живописные аналоги, но в живописи я профан.

НАДРЕЗ ПОСЛЕДНИЙ

Когда просыпаешься, ты обязан – видеть, иначе уснёшь обратно. С этой же неотвратимостью волнует прекрасное.

Приснилось, что иду по тёмной тропинке и за спиной почти детские (беспризорники?) голоса: хочу трахаться, хочу наркотиков (было не совсем так, но смысл такой). И как бы такой страх, заспинный, вроде мании преследования, как будто на тебя направлен этот глаз, это желание. Оборачиваюсь: солнечный день, парень улыбается во весь рот – хочу трахаться, хочу наркотиков (теперь дословно). Это оказался такой тренинг, группа тинейджеров и психолог.

Точно такой случай произошёл в реальности. Покупал хлеб (ну не хлеб, но в хлебном киоске) и подошёл верзила такой и порпросил два рубля. Даже не посмотрел на него (просто из-за страха, мы избегаем травматической ситуации), отшатнулся, отказал. Но он продолжал мне грезиться за спиной, та же мания преследования. До самого подъезда. И только за дверью – облегчение и как бы свобода.

Была ещё какая-то мысль, примыкавшая к этим, но она забылась.

А всё это к тому, что волнение, которое мы испытываем, глядя на красоту (воспринимая) – тревожное, невозможное и почти неприятное чувство. Чувство обнажения, насильственного вмешательства во внутреннее, в нутро.

И удовлетворение от прекрасного – только как послевкусие, эффект отказа, такое почти воспоминание о том, как это было. Или о том, как хорошо, что этого не было. Или о том, как хорошо, что это было совсем не так, как могло бы быть.

ВЫНОСКА ПЕРВАЯ

«Не надо делать запасов» – говорит Кузмин. И он прав, это чистой воды христианство (православие? – сомнительное определение), киево-печерский патерик.

Бродский мог импровизационно выдать пол-осени Баратынского, потому что учил это наизусть, зубрил. Поэтому он стучит рифмами (Харджиев). Такая еврейская дотошность. И платочком обтирался до седых волос (т. е. безволосья), нервничал, искал подтверждений.

Человек, достигший акмэ – абсолютно спокоен, расслаблен, уверен в своей правоте. И ему не надо искать защиты, покровительства, интересоваться мнением другого: «ты царь, живи один». Поза аристократа.

Русская литература перестала быть аристократической (Тургенев уже смешон в своей культуроцентристской, идеалистической невменяемости) после того, как усомнилась в своём праве на существование, бытие вне социальной активности. Разночинец, пришедший изниоткуда, попович (стремление проповедовать радикальные социалистические идеи – не следствие ли?) или незаконнорожденный, лишённый возможности кормиться из «бюджета» (ни чиновник, ни военный из него не выходил) – маргинал по призванию (читай Беньямина) – он был отравлен сомнением в своей правоте, неким эдипальным социальным комплексом вины (читай «Вехи»). Отсюда все эти святые русской революции, воспетые Чернышевским etc.