Мысли садов. Перевод с французского Елены Айзенштейн - страница 6



И такой решительный аргумент: «И потом… она не круглая. Вы хорошо видите». Но кто меня действительно заставляет томиться, так это тот, кто думает, что Земля удерживается на железной нити. Это уже Гоген.

О театре

Если мы не находим самыми пошлыми представления в театре (говорю я одному другу), мы молчаливо соглашаемся до поднятия занавеса войти в состав публики.

Так и в некоторых происходящих событиях, к примеру, в военных маневрах, более сведующий соглашается поделиться местом с человеком, с которым ему не хотелось бы. В театре исчезают все тонкие эмоции, которые нас волнуют, в интимности чтения, в понимании ревнивой души автора. И через фонограф, кажется, мы улавливаем гениальные Голоса.

Без сомнения, исполнение феерических украшений этим музыкантом – всего лишь кавалькада на Масленицу, если вся невидимость музыки не искуплена видением лебедя из ваты, озера из картона, корабля из папье-маше. Но самое значительное – это Вертер в шоколадных штанах, в городской шляпе с буклями, его животик, ведущий его спокойными и выбритыми губами, «сумрачным пистолетным ртом, из которого он будет пить смерть», но вместо пить смерть, не претендующий на неистовые аплодисменты взрослых женщин, не заглотнувших там черно-смородинного вермута.

О Робинзоне Крузо

Я скопировал стихотворение, которое сочинил в Голландии:

…Робинзон Крузо шел в Амстердам
(по крайней мере, я полагаю, он возвращался,
с тенистого острова зелени, свежих кокосов и виноградных плантаций).
Какие эмоции владели им, когда он видел блеск вместо зверей
с тяжелыми молотками странных дверей,
Когда с любопытством глядел он на мезонины,
где торговцы писали счетоводные книги?
Хотел ли заплакать, вспомнив опять
дорогого своего попугая под тяжелым зонтом,
на грустном и милостивом острове том?
«О вечность! Будь благословенна!» – писал Робинзон
пред сундуком с тюльпанами намалеванными.
Но его сердце, радостью возвращения очарованное,
Горевало о козленке на островном винограднике,
Оставленном в одиночестве и, может, умершем там, в палисаднике.

Среди таких воскрешений, которые вызываются во мне из текстов и образов детства, не красота виноградной лозы, создававшей большую тень, не рыба, пойманная удочкой или крюком, не одинокий кокос в голубой пылкости утра, не розы и лиловые гроздья винограда во время отлива, не запеченное козье мясо, посоленное солью скал, не яйца сонных черепах, не спокойный градус воды, добавленной в ром, не попугай, не кошка, не родственная собака, не восторг разочарования от рисунка солнца на компасе, не источник пресной воды, не грубые, сделанные из глины тарелки, преследовавшие меня, может быть… Но старость Крузо! Вот тогда, заново смешавшись с толпой, в возрасте семидесяти двух лет, он был одинок, как никогда; когда он больше не ждал мира смерти, с размахом одетый в дорогое платье; когда огромная нежность, подобная светлому туману бури, фильтровала в своей темноте маленькое жилище Лондона. Я приветствую тебя, о Крузо, брат мой! Я, как ты; ураган жизни кинул меня на пустой остров, где я не осознал, по широте, что молчаливая и монотонная вода иногда приносит затонувшее судно, которое я рассматриваю мгновение. Потом возобновляется мое мечтание, гармонизуясь с гудящим смущением бесконечности; иногда улыбка освещает мое лицо. Что за циклон предстает! Какие я вижу в моей старости пальмы Бога, омрачающие мое сердце, казалось бы, мирной трелью.