На изгибе небес - страница 11



– Ничего себе, Семёныч, картиночку ты изобразил! Сто шестнадцать пополам***** ещё ведь совсем не отменили. Не боишься?

– Ну, если ты не заложишь, – улыбнулся он и потянулся к стакану. – Нарушим что ли традицию? Уж очень разговор, вижу, для тебя интересный. Это тоже, кивнул на тетрадь, – запишешь?

– Сам же говорил, писать нужно только правду.

– Ага, вот оно как, значит. Ну, валяй, пиши, – махнул он рукой, разливая спирт по стаканам. – Кстати, ты коммунист?

– Как ни отлынивал – заставили вступить. Лётчик и не коммунист в наше время редкость. Да и с переучиванием на другую технику проблемы. Как у нас говорил командир эскадрильи Буренин, и хрен бы с ней. Но вот ежемесячных 15-20 рублей партвзносов жалко.

– Это точно! У меня и больше бывало. Ну, по глотку! Будь здоров! И чтобы эта муть, – кивнул за окно, – наконец кончилась.

А муть и не думала успокаиваться. За окном давно была полярная ночь, и что-то в ней там выло, свистело, скребло в окна сухим, как наждак, снегом и казалось, что весь мир состоит только из этого. Не верилось, что где-то есть большие города, тёплые моря, а на пляжах весёлые, беспечные и загорелые люди.

– Так вот, – выдохнув, произнёс Семёныч, меняя тему и переходя к старому. – В какое-то время я вдруг ясно понял: не моя это была женщина. Сейчас даже не скажу, а любил ли я её? Вроде бы и любил, ну а порой кажется, что и нет. А, может, мне просто не довелось в жизни испытать той всеобъемлющей и испепеляющей любви? Как ты думаешь?

Я даже рассмеялся этому вопросу.

– Семёныч, ты в два раза старше меня, прошёл такой жизненный путь, а задаёшь мне, юнцу, этот вопрос, как будто я могу знать больше тебя.

– Ну, вы, молодые, сейчас все ранние. Это нам в юные годы некогда было особо шуры-муры крутить. А сейчас время другое. А я вот в свои старые годы оказался на распутье и не знаю, как быть и что делать? Уйти на пенсию, разменять квартиру и запить? Нет, это не моё. Вот и остаётся только одно до конца: летать. Лебезить перед врачами, давать им взятки, дарить подарки, чтобы допустили к полётам. А когда окончательно спишут – будь, что будет.

– Ещё полетаешь, Семёныч, – ободрил я его, – ты прекрасно выглядишь.

– Да ладно тебе, я не девушка, чтобы комплименты выслушивать. Сам себе признаться боюсь, но вот тут, – приложил ладонь к груди, – стал иногда замечать: не так что-то там работает. Хорошо бы, если сразу – и в небеса. А пойдёшь с жалобой к врачам – спишут и не поморщатся. Такие вот, брат, мои старые дела. А сын у меня, – он взял стакан, посмотрел зачем-то его на свет и поставил на место, – а сын у меня сидит за фарцовку и наркотики. За это у нас много дают.

Он снова взял пустой стакан, покрутил его, снова посмотрел на свет и снова поставил на место. Волнуется, понял я. Непросто даётся ему этот разговор.

– А мог бы ведь вот, как ты, – сглотнув слюну, произнёс. И увидев мой сожалеющий взгляд, уже другим голосом произнес: – Ладно, замяли. Ничего уже не вернуть.

В коридоре раздался весёлых хохот, дверь в нашу восьмиместную каюту распахнулась и ввалились ребята, до маковки занесённые снежной пылью. Быстро сдёрнули с себя арктические неуклюжие шубы и унты.

– Вы, я вижу, тоже тут время зря не теряли, – кивнув на стол с бутылкой, сказал молодой бортмеханик из экипажа Семёныча.

– Не вам одним, – пробурчал тот в ответ. – Как время провели? Что-то не все явились. Где ещё двое?