Нация. Апокалипсис. Том третий - страница 32
Учитывая все сложности в этом нелёгком труде, Сомов даже думал отказаться от писательской деятельности: от воображения, которое порождает ошибки, от мечты, которая опасна, и от всего прочего, что не даёт правильное направление. А ему хотелось, ох, как хотелось написать какой-нибудь экспериментальный роман, который бы мог соответствовать нынешнему веку, который писатели называют «переломным», а художники – «грешным», так же как классицизм и романтизм соответствовали веку схоластики и теологии.
«К великому сожалению, наступили такие времена, – рассуждал он, – когда чиновникам от власти нужна только форма слова, а не мысль, не человечность, не правдивость и прямота, которые бы волновали людей и заставляли их думать, содействуя сплочению народа». От этих горьких мыслей он даже решил сжечь свои дневники, стихи, рассказы, чтобы забыть и никогда больше не заниматься этой «нечеловеческой» активностью, которая, как он думал, никому не нужна. «Лучше обратиться к спокойствию и спасению, – думал он, – никаких тебе планов, никаких идей, что может быть лучше!»
Но это было лишь его желание, вызванное эмоциональными чувствами. Сомову было известно: что, согласно классической философии, человек состоит из неизменной веры, являя собой некое подобие статуи, противостоящей натиску внешнего мира, как скала противостоит морю, как свет противостоит мраку, как добро противостоит злу. Как было известно и то, что наше «я», погружённое в волны времени, разрушается. «Пройдёт немного времени, – мысленно рассуждал он, – и от человека, который затевал переворот и уничтожение великой страны, ничего не останется, а произведения будут жить вечно, поскольку они будут воспитывать своих читателей».
К тому же он вспомнил слова своего покойного отца, который сказал ему однажды: «Сынок, все болезни, которыми ты будешь страдать, все вопросы, над которыми ты будешь мучиться в течение всей своей жизни, идут от твоего ума и твоей души. Исключение одного или другого сделает тебя совершенно другим человеком. Старайся, несмотря ни на что, быть самим собой – это единственное средство, которое поможет тебе услышать крик своего возмущения и своей совести». Именно эти слова отца заставили Егора пересмотреть свои планы относительно литературного труда, встав на трудный путь беспокойных исканий. Именно тогда прозвучали его слова: «Я не просто хочу быть писателем – я им стану! А там уж пусть судят читатели. Во всяком случае, я не собираюсь писать о том, чего хотят многие; я буду писать о том, что хочу я, что требуют моя душа и голос совести, даже если мои мысли будут при этом легковесны и ничтожны».
Казалось бы, всё стало на свои места. Всё пришло в соответствие с его нормами и правилами. Но разногласия с Натальей вряд ли могли способствовать хорошему творческому началу… В такой обстановке ни о каком вдохновении не могло быть и речи. Но этот факт его мало расстраивал. Пугало другое обстоятельство: прожив с Натальей много лет, он, оказывается, совершенно не знал её, и это незнание его мучило (ну откуда ему было знать простую истину: «Не насладится муж, когда жене не любо наслажденье»).
С первых дней совместной жизни он думал, что, несмотря ни на какие преграды и сложности, они будут с женой воздвигать на вершине семейных отношений неприступную крепость, которую нельзя будет разрушить ничем; что их любовь никогда не подвергнется пересмотру и «ревизии», несмотря даже на вселенский потоп. И что они никогда не будут жить в страхе и ненависти друг к другу, потому что их любовь исключит в межличностных отношениях все лишние сомнения и прочие негативные чувства. Но, оказывается, он глубоко ошибался. Не успели они приехать из Сибири в Киев, как он перестал понимать жену, видя её поведение. Складывалось впечатление, что на границе с Россией её, как «птичку», выпустили на волю, открыв дверку той самой «клетки», в которой она пребывала много лет.