Над Рекой. Былое - страница 16



На заходе солнца гонки становятся на якоря, подтягиваясь к берегу. Якорь, или как его зовут плотовщики, «соха» – это заостренная еловая дубина, прикрепленная к канату, свернутому на заду гонка. «Соху» выпускают на душегубке28 с ловким, смелым, сильным мужиком. Лодчонка ещё не коснулась берега, а мужик уже выпрыгивает на сушу (случается и в воду), потом мокрый судорожно карабкается на берег, волоча за собой «соху», чтобы «заорать»29 покрепче. Бывает, что сила натяжения выше сопротивления грунта или силы мужика. Тогда летит он с дубиной в воду, откуда выбирается мокрый и вымазанный глиной, чтобы еще раз «заорать», а потом – еще раз вымазаться и искупаться.

В сумерки берега опоясываются гонками в два-три, а то и в пять или шесть рядов. Сизые дымки костров тянутся на Задисёнский луг, вползают в сосновые прилески. Огни становятся все многочисленнее и все ярче. Oни видны не только на гонках, но также – на берегу и на воде, удвоенные отражением.

Вот вскидывается пламя, из которого брызжет веер искр и на секунду видишь мужиков и баб, склонившихся над варевом, их развешанные у костра порты, онучи, лапти, топор, воткнутый в шершавое сосновое бревно. Где-то за паромной переправой заливается гармошка и мужские голоса отхватывают «коробейника», а далеко внизу, вероятно, под бульваром звучит чужая, заунывная мелодия – это латыши, собравшиеся на головном плоту, поют песни своей родины.

Но не всегда идиллически спокойно проходили караваны. Помню солнечный, послепасхальный день. Широкая река кипит от толчеи гонков. Последние напирают друг на друга и по ним носятся обезумевшие люди. Мост ширится, перекрывает реку, а сверху несутся новые гонки. Я слышу треск, перемежаемый выстрелами, лопающихся еловых вязок. Вижу, как поднимаются и падают дрыгалки, как встают и рассыпаются звенья бревен, шпал, жердей. Это так называемый «залом» – страшное событие в истории лесного сплава, которого я не помню, потому что убежал в хату. Так что я не знаю, чем кончился водоворот воды и дерева, из которого, как мне казалось, плотовщикам не было спасения.

Помню свистки над берегом, бородатых лапотников, вооруженных кольями, беззвучно перескакивающих через звенья шпал и настигающих босого человека в армяке. Слышу вопль: «Не бейте, братцы!». За ним – тяжелый мягкий хруст. Вспоминаю батьку с обнаженной шашкой, соседей с топорами, преследующих лапотников и, наконец, толпу, пропускающую суровых латышей, несущих на жердях босого человека, покрытого армяком в кровавых пятнах. Я кидаюсь к матери, и трясясь и всхлипывая, тяну ее домой.

По мере того как вода, спадая, втягивается в берега и падает в сплав, караваны идут реже. Когда же высунутся камни и закрутится, запенится и зашумит вода, пойдут тонкие узкие гонки. Погонят их уже не латыши, а бравые мещане Задисёнской слободы: Якубовичи, Атрахимовичи, Мётлы, Фурсы, Бортки, Драгели, Дубровские и прочие, которых я уже не помню – погонят, пока не «проскочат» через пороги, «заборы» и «головки», не минуют «Близнецов», «Разбойника», «Михалку», «Писаника», «Бориса-Глеба» и прочих предательских камней, о которые разбиваются гонки и которыми изобилуют Десёнка с Двиной на протяжении трех верст вверх и вниз от города.

Возвращаются слободчане после трудового дня в сумерки. Идут по надбережью Задисёнья, вскинув багры на плечи и я различаю силуэты размеренно шагающих людей, да чащу наклоненных, белеющих шестов. Шагают дружно в ногу, в такт песне, которая гремит и затихает над темной рекой: