Нас время учило… - страница 28
Мама, маленькая, с лицом залитыми слезами, в изнеможении садится на диван.
– Боже, что с ним стало? Он же никогда таким не был! Боже! Помоги ему и всем нам!
Тридцать первое декабря 1941 года. Праздничное освещение – три баночки с камфарой и огарок свечи. По блюдцам аккуратно разложены кусочки хлеба, сбереженные с утра специально для встречи Нового Года. Кипяток разбелен соевым молоком – подарком Лены Липшиц. Из нашей аптечки извлекаются прибереженные к Новому году три бутылочки пертуссина – это же чистый сахарный сироп. Пертуссин разливается в вынутые из глубин буфета хрустальные рюмочки. При свете свечи он сверкает на просвет красным рубином, как настоящее вино.
Часы в нашем темном дубовом шкафу торжественно бьют полночь. Папа поднимает рюмку и произносит тост:
– Ну, чтобы все мы остались живы!
– И чтобы в новом году кончилась война! – добавляет Мирра.
– И чтобы мы счастливо жили все вместе, и чтобы наша голубка была с нами, – произносит мама.
– И чтобы прорвали блокаду, и было много-много еды, – мысленно добавляю я.
Мы чокаемся и медленно, крохотными глоточками пьем холодный, очень сладкий пертуссин. Закусываем хлебом.
Каждый тост звучит, как молитва, как заклинание. И каждый из нас ощущает нереальность, несбыточность своего пожелания, обращенного куда-то туда, наверх, к каким-то сверхъестественным силам, к судьбе, может быть, к Богу. Потому что больше надеяться не на кого. Слишком мал шанс на осуществление наших желаний. Почти до конца исчерпан лимит надежд. Слишком тяжел психологический пресс, который давит на нас вот уже четыре месяца.
Часы бьют часы час ночи. Каждый, не раздеваясь, залезает в свою постель, под груду всевозможного тряпья, чтобы согреться во сне и уйти, убежать от страшной, беспросветной действительности.
Я лежу в черной суконной куртке и брюках под двумя одеялами и накинутыми поверх моим пальто и папиной кожаной курткой.
Вот уже неделя, как я не хожу за хлебом, за водой. Я вообще не хожу. Это случилось, когда, притащив на наш проклятый третий этаж полведра воды, я сполз на пол рядом с ведром и протянул папе окоченевшие, скрюченные пальцы. Он содрал с меня жесткие варежки, покрытые панцирем льдинок, обмотал руки сухим одеялом, помог подняться, дотащил до дивана. Там я свалился и с тех пор не встаю. Ноги не только не ходят, они не стоят. Мне трудно двигаться. Мысли медленно и тягуче расползаются. Острое чувство голода притупилось.
Дома холодрыга. Печку мы давно не топим. Разломанный и распиленный на чурки наш большой обеденный стол расходуется только на подогревание пищи на буржуйке.
Теперь, когда я свалился, все домашние заботы и связь с внешним миром – на Мирре. Мы все уже давно не раздеваемся ни днем, ни ночью. Мы обовшивели… Откуда вши? Их никогда не было. Папа говорит – из очередей. Да и моемся мы редко и плохо. Мыться ледяной водой – пытка. Мы и так все время мерзнем. Холод сковывает, тормозит наши движения, наши поступки, мысли и действия. Инстинктивно мы остерегаемся притрагиваться к металлическим предметам, только по необходимости выходим на стылую кухню. Туалет уже давно не работает, и мы пользуемся стоящим в ванной ведром, которое раз в день выносится на улицу и выливается в открытый канализационный люк. Когда я еще ходил, это было моей обязанностью. Подходить к люку и противно и опасно: все пространство вокруг него – сплошные неровные наледи из содержимого не донесенных или опрокинутых ведер. По обе стороны узкой скользкой протоптанной тропинки высокие грязные желто-коричневые сугробы.