Не погибнет со мной - страница 20



«У меня, господа, – печально произнес Петр Александрович, – ныне возраст приятия. Победит революции – приму с радостью. Реакция – с покорностью соглашусь. И не в возрасте причина, а в том, что намяли бока за долгие годы, неохота подставляться опять».

Бывало, засиживались до полуночи, а ныне разошлись после чая: опасны улицы Петербурга, того и гляди примут за личность более значительную, чем ты есть.

На прощанье Петр Александрович сунул мне тонкую книжицу: «Вот то, что вас интересует. Впрочем, нового ничего…»


Книжечка Степняка меня разочаровала. О Желябове, Перовской, Гельфман рассказал интересно, а о Кибальчиче… Впрочем, сразу оговорился, что Кибальчич для него фигура неясная.

«В нем много человечности…» Разумеется. «Ни с кем особенно не дружил…» Что ж, может быть. «Темперамент – не революционера…» Гм, вам виднее. «Однако ему можно было довериться». Слава богу, хоть это разглядел.

А вот строка о том, что Кибальчич «не знал личного счастья, но и никогда не ощущал потребности в нем», меня просто-таки рассмешила. Как же так, господин покойный писатель? Где вы видели таких людей? Какая схема довлела вашему немалому таланту и разуму? Кто вам такую глупость сказал?

Опять же: «… в науку он был погружен всецело». Разве? Когда же он занимался динамитом, бомбами? Переводами, писанием рецензий в «Голос», «Новое обозрение»? Как это «всецело», если жил нелегально, постоянно менял квартиры под угрозой ареста? Если, наконец, законченного образования не получил? И еще одна фраза заинтересовала: б о ю с ь К и б а л ь ч и ч а – свидетельствовал Степняку один из современников. Боялся Кибальчича?

А впрочем, что ж… Если с первого взгляда… Да и со второго. Имелось в нем нечто казавшееся иногда жестокостью. Вчера он вам сочувствовал, а сегодня – без повода и причины – нет. Порой хотелось даже напомнить: «Ты что, Коля? Это же я, твой друг…»

Как не вспомнить – нет, не о последних его годах и делах – о невеликодушной проделке в 6-м классе гимназии. Он забавлялся тогда с серой и бертолетовой солью, смешивая в разных пропорциях, и, заворачивая в фольгу, делал взрывающиеся от удара пакеты – предмет общей зависти и вожделения. Но однажды такой пакетик он заложил в дверь – перед уроком химии. Химию преподавал Ямпольцев, самый старый из учителей, самый добрый, единственный, кто, несмотря на мизерное жалованье, проработал здесь всю жизнь. Он уже и ходил медленно, и соображал туго, всех любил, всем ставил четверки и пятерки… Дверь нашего класса имела особенность: чтобы закрыть, следовало как следует хлопнуть, Ямпольцев хлопнул.

Страшный взрыв потряс нашу гимназию.

Я не об испуге и сердечном приступе у старика, а о том, что улыбался Кибальчич, как именинник, и на педагогическом совете твердил: «Не я…»


***

Я нашел комнатку неподалеку от Университета и, оскорбленный и униженный, решил, что никогда в жизни не зайду к Кибальчичу, а при случайной встрече не подам руки. Вражда, как и дружба, должна быть абсолютной. Как я могу простить его? Как – забыть? И наперед ужасался бесповоротности своего решения, глубине его потери и одиночеству. Нет, никогда и ни при каких обстоятельствах.

Комнатка оказалась уютной, хозяйка старой и доброй. Нашлись друзья, начались занятия. Отдав рубль серебром, я вступил в студенческую кассу взаимопомощи, несколько книг – в студенческую библиотеку. В литературном кружке прочитал стихи, написанные в подражание Некрасову, – был признан настоящим поэтом. Все складывалось, как нельзя лучше. О Кибальчиче вспоминал с чувством превосходства и снисхождения.