Не погибнет со мной - страница 37



Каков все же был дурень?

Когда поднимался с примятой травки, мужики ухмылялись и отворачивались, а шире всех Фома с распухшим окровавленным носом.

Не утешило меня и то, что к вечеру исправник перепорол всю деревню.

Остаток лета я провел у родителей. Возненавидел не только всех исправников – холопье мужичье стадо ничуть не меньше.

Больше «в народ» не ходил никогда.


О том, что Кибальчич вернулся в Петербург, я узнал вначале сентября от Мишеля – Михаила Трофименко, однокашника по гимназии и Университету. Оказалось, Кибальчич поселился в гостинице «Московская» в роскошном номере, однако уже на следующий день подыскал комнатку на набережной Большой Невы. Я развеселился – так это было на него похоже. И прежде поселялся на день-два в «Московской», «Европейской», или, получив денежный перевод, звал на обед в какой-либо ресторан вплоть до «Ливадии» – вроде как испробовать иной жизни, мог отвалить лакею золотой полуимпериал, а через день садился на хлеб и воду.

Мишель с Кибальчичем встретились в Публичной библиотеке, куда принеслись, изголодавшись за длинное лето без журнального чтения. Мишель – из крестьян и пребывал в тот момент в плачевном состоянии, без гроша в кармане и крова над головой, – Кибальчич и пригласил его в свое жилище, добавив хозяйке два рубля, кроме оговоренных восьми в месяц.

Тут я и помчался к нему. У Кибальчича была странная привычка, лежа на кровати, класть книгу на пол и читать, свесив голову. Длинные волосы при этом падали вниз, и картина получалась устрашающая, все пугались, кто видел впервые, а я обрадовался.

В квартире было пять комнат, две хозяйка оставила себе, а три сдавала студентам. Комнаты сообщались, отделенные от общего коридора лишь занавесками, потому он и не обратил внимания – мало ли, кто вошел? – и продолжал читать. На табурете, рядом с кроватью, стояла кружка воды и кусок ситника. Время от времени он наощупь отщипывал крошку и отправлял в рот – это не было признаком голода или бедности, а тоже привычкой, издавна знакомой мне.

Сел к столу, оглянулся. Ничего в комнате не было, кроме кровати, стола и стульев да еще замечательной керосиновой лампы-трехлинейки, которую он купил в минувшем году.

Через минуту-другую понял, что мой расчет на эффект обойдется дорого: Кибальчич мог читать час и два, не поднимая головы, пока не закончится либо книжка, либо корка ситника.

– Не надоело тебе? – спросил я буднично. – Такая хорошая погода на улице.

– Нет, – ответил. – Толковая книжица. – И поднял голову. – Ты? – Расхохотался.

Скоро пришел и Мишель, как всегда озабоченный, с саквояжиком, переполненном учебниками. Мишель – золотой человек, ни разу в жизни никого не обидел, всем услуживал, всех любил, а его все слегка презирали – за чрезмерную скромность. Учился хорошо, старательно, но вечно жаловался на плохую память, неумение выражать мысли, на малые способности и ничего, кроме книг, в жизни своей не знал. Вот и теперь, как бедный родственник, присев к столу, начал листать учебник, а узнав, что собираемся к Болдыреву, решительно отказался, хотя ясно было, что голоден, как черниговский волк. Жил он исключительно уроками, но и здесь не везло, отказывали раз за разом – все из-за той же нелепой, уничтожающей личность скромности.

Впрочем, мы тут же забыли о нем.

Хозяйку звали Анна Васильевна Евсеева, была она словоохотливая женщина лет около пятидесяти, любопытная – тотчас явилась на голоса, и сразу же рассказала, что тоже грамотная, умеет немного читать, но не по-русски, а по-немецки, поскольку немка по национальности и родилась в Эстляндии, вышла замуж за солдата Сафона Евсеева и переехала в Петербург. Что Сафон работает сторожем на Финляндской железной дороге, зарабатывает мало – вот и принуждены брать студентов. А еще пожаловалась на дочку Машу: девице четырнадцать лет, вымахала под притолоку, а ленива, как барыня, помажет тряпкой в середине комнаты и до свидания, а все оттого, что дала ей воспитание – в элементарной школе, что на Петербургской стороне. Однако, как же без воспитания сейчас, когда наступил такой грамотный век?