Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник) - страница 22



– Я вижу, что теленком не кончится!

Общий хохот покрывает эти кроткие слова поэта.

– Вы совершенно правы, Александр Сергеич! В теленке – баран, – возглашает Кобахидзе.

– Позвольте мне досказать: в баране – индюшка! Так? – спешит докончить Пушкин.

– Гусь! Не индюшка, нет, – гусь!

– Совсем как деревянные пасхальные яйца: в синем – красное, в красном – желтое et cetera! – замечает Пушкин. – Не-ет! От такого шашлыка увольте! Сгореть все это может, конечно, но чтобы прожарилось, как следует, со-мне-ва-юсь!

Входят несколько человек кавказцев с прутьями дымящегося шашлыка, и Кобахидзе, указывая на прутья, кричит:

– Александр Сергеич, вы правы! Этот шашлык лучше того, но только и этот – то же настояще-грузинский! Имеретинцы – вот те из простой обыкновенной курицы тоже могут делать чудо: блюдо богов.

И вот, когда все заняты стаскиванием шашлыка с прутьев, и кипит общее оживление, вдруг раздается вдали за деревьями мелодия, производимая каким-то восточным инструментом.

– Что это? – спрашивает, прислушиваясь, Пушкин.

– Это зурна! – объясняет Ломидзе.

– А-а! Какая прелесть! Зурна! – Пушкин даже подымается, вглядываясь в темноту.

– О-о! Зурна!.. Это… – И Кобахидзе поднимает палец и крутит головой. Но тут к мелодичной зурне присоединяется какой-то другой инструмент, более сильный.

– А-а… Это что-то будто бы мне знакомое! – оживляется еще более Пушкин.

– Это волынка… Имеретинская волынка – инструмент чабанов, – говорит Савостьянов. – Когда они пасут барашков в горах и играют на своих волынках там, на высотах, – это производит большое впечатление!..

– О-о, наши чабаны! Это такой народ, Александр Сергеич, – молодым собакам своим уши режут, в катык… как это сказать? мочают, собакам кидают, – на, ешь! Собака свои уши – ам! О-очень тогда злые бывают!

– Ка-ак, как? – изумляется Пушкин. – Собственные уши глотают? И от этого становятся еще злее? Ха-ха-ха-ха! Только не говорите, ради бога, этого моим критикам! Ведь они не додумаются отрезать свои ослиные уши и сожрать их, но я-то, грешный, куда же денусь тогда от их анафемской злости!

Хохот разливается от Пушкина дальше и дальше во всю длину столов.

Невидимые в черноте ночи музыканты вдруг оглушают бравурными звуками лезгинки, и несколько офицеров-кавказцев выскакивают из-за столов на освещенный плошками от вензеля круг. Начинается бешеная лезгинка, за которой все следят с неотрывным вниманием.

– Браво! Хорошо!.. Чудесно!.. – подымается Пушкин. – Ах, как бы я сам сейчас отколол эту лезгинку, если бы умел!.. Черт возьми, какая увлекательная пляска!

– Александр Сергеич! А что же вы делаете со своим рогом изобилия? – вспоминает Санковский.

– Опустошаю понемногу… – скромно отвечает Пушкин.

– Понемногу не полагается, надо сразу – единым духом!.. Вот ваш брат, Лев Сергеич, отлично это делал, я видел.

– О-о, Левушка!.. Лайон!.. Он это может, я знаю. Он сейчас в армии Паскевича адъютантом у Раевского, в Нижегородском полку… Хочу, очень хочу пробиться туда к нему, да не знаю, позволит ли Паскевич… Посмотрите, как летает! Без костей! Совершенный мяч!.. Эта вечная просьба позволений! Мне и жить можно только в «Париже» в кавычках, а в Париж без кавычек меня не пускают… Скверная гостиница этот ваш «Париж»!

– Здесь она все-таки лучшая! Ее даже считают лучшей, чем Демут в Петербурге… – вставляет Савостьянов.

– Демут? Ха-ха-ха! – Пушкин хохочет заливисто весело.