Незаросшая… - страница 18
Квятковский прогнулся, тяжело поднял приготовленную к прыжку ногу, и, запрокинувшись набок, упал в пьянящий богульник. Его грубые жёсткие пальцы, впиваясь в отсыревшую, набрякшую за ночь землю, тянулись вперёд, пока не застыли под стволом тихо дрожащей берёзы.
Здралевич бежал всё вперёд. Тело его, повинуясь какой-то далеко заложенной в подсознании программе самосохранения, бросалось из стороны в сторону, обходило прогнившие пни и ямы, пригибалось под низко нависшими ветвями. И вся эта зелёная, белая, серая масса то сжимала его в своих объятиях, то шарахалась в стороны, кособочилась и опрокидывалась.
И вдруг эта бесконечная толпа молодых берёз, так быстро наступавшая и уходившая от него, упёрлась, придвинулась, замерла.
Он скорее почувствовал, чем понял, что лежит. Нога, провалившись в старый валежник, цепко держала его, будто враг. Но он не испытывал к ней ни ненависти, ни обиды. Всё стало безразличным и пустым. Он поднял голову. В нескольких шагах от него, обхватив берёзу левой рукой, стоял бледный, тяжело дышащий Збышек. Подняв правую руку с вросшим в неё вальтером, он вытирал пот со лба. В глазах его не было злобы.
– На болоте швабы. На тракте – тоже. Обойди правее, – он сплюнул и, повернувшись к Здралевичу спиной, пошатываясь, пошёл в сторону карьера.
Пробираясь по краю рощи, Здралевич услышал, как там, где карьер, хлопнули два пистолетных выстрела и вслед за ними нервно, впопыхах заклокотал автомат. А потом всё умолкло, затихло. Только утренний ветер, как всегда перед восходом солнца, трепал тонкие ветки берёз.
Искупительная жертва
Узкая полоса леса отгораживала деревню от шоссе, связывающего город со станцией. Обычно шоссе было малолюдным, и только в воскресные дни люди из близлежащих сёл съезжались к нему, чтобы потом отправиться в город, к заутренней мессе. Важные гости из Варшавы приезжали в Радзивилловский замок не так часто и оживления в тишину этих мест не вносили. Да и войны до этой поры как-то проходили стороной: наступали и отступали по екатерининскому тракту, лежавшему далеко от Завитой, за лесами. Но эта война была не такой…
На заре Бурдейка проснулся от гулких, отдававшихся эхом в лесу, разрывов и, выйдя на крыльцо, увидел, что там, где была станция, поднимается чёрный шлейф дыма. Через три дня по шоссе прошли тяжёлые танки, потянулись обозы, сворачивая на старую дорогу, названной еврейской Бог весть почему, в какие времена… Эта просёлочная дорога пересекала шоссе, перерезала лес и, минуя деревню, соединялась с другой, идущей на Столбцы.
Обозы всё идут и идут – и нет им ни конца, ни края.
Дом Бурдейки был на пригорке, неподалёку от еврейского шляка, и он долго стоял в вишняке у забора, смотрел на здоровых бесхвостых бельгийских битюгов, запряженных в армейские повозки, на солдат в серо-зелёных мундирах и тёмных шершавых касках.
Уже в первый день войны деревня насторожилась. А когда приблизился фронт – а он подошёл неожиданно и стремительно, в треске мотоциклов и в шуме машин, каждый стал прятать всё, что имел. Угоняли в лес коров, зарывали зерно, прятали вещи. Спали чутким тревожным сном на сеновалах и в садах, на всякий случай рыли землянки. Не спал и Бурдейка…
– Ну что – «дальневосточная, непобедимая»?!… Прут немцы – сказал ему как-то сосед.
– Сам вижу. Только и раньше так было. Немцы сильны порядком, но это их и губило. Растекутся по просторам России, увязнут в ней, потеряют свой порядок: а без него немец – не немец. Людей только побьют много…