Николай Гумилев - страница 9



издательство произвело изъятие трех и переверстку семи печатных листов в сорока тысячах экземпляров готового тиража» (Вопросы литературы. 1998. № 5. С. 303, выделено мной. – Ю. З.).

Нашлось нечто, что не смогли переварить даже "твердокаменные", по выражению В.И. Ленина, желудки марксистов, и, к великому горю, носителем этого нечто стал один из величайших поэтов современности. Поделать с ним ничего нельзя – и мало проку в том, что самого его расстреляли: книги, рукописные и гектографированные копии гуляют по всей стране. Поэтому выход только один, хотя и аховый, но что поделаешь. Тотальный запрет. Табу на имя. Хороша Маша, да не наша…

Дело в том, что люди, столкнувшись с любым, хотя бы и «препарированным» фрагментом гумилевского наследия, становились неуправляемыми.

Чтобы оценить мудрость вождей страны, нужно взглянуть на то, что творилось «по ту сторону баррикад».

Глава вторая

Его читатели

I

Отделкой золотой блистает мой кинжал;
Клинок надежный, без порока;
Булат его хранит таинственный закал —
Наследье бранного востока.
<…>
Теперь родных ножон, избитых на войне,
Лишен героя спутник бедный,
Игрушкой золотой он блещет на стене,
Увы, бесславный и безвредный!
<…>
В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,
Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговенье?
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы,
Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы.
Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
Но скучен нам простой и гордый твой язык,
Нас тешат блестки и обманы;
Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
Морщины прятать под румяны.
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк!
Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..

Лермонтов Михаил Юрьевич. «Поэт». Тысяча восемьсот тридцать восьмой год.

В 1903 году, в самый разгар Серебряного века, Лермонтову попытался ответить Брюсов («Кинжал»):

Из ножен вырван он и блещет вам в глаза,
Как и в былые дни, отточенный и острый.
Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза,
И песня с бурей вечно сестры.
<…>
Кинжал поэзии! Кровавый молний свет,
Как прежде, пробежал по этой верной стали,
И снова я с людьми, – затем, что я поэт.
Затем, чтоб молнии сверкали.

Гумилев не написал бы так никогда! На фоне чрезвычайно самоуверенного Серебряного века он производит скорее впечатление человека, обремененного легким комплексом неполноценности. По крайней мере, насколько можно судить по письмам и мемуарным источникам, он регулярно впадает в припадки самоуничижения, рассуждая о гениальности Брюсова, Бальмонта, Вяч. Иванова, Блока и т. п., – в пику собственной поэтической несостоятельности. Невиннейшее же упоминание в юмористическом стихотворении о возможной посмертной славе —

Мой биограф будет очень счастлив,
Будет удивляться два часа,
Как осел, перед которым в ясли
Свежего насыпали овса, —

сразу же сопровождается корректирующим автокомментарием: «Здесь я, признаться, как павлин хвост распустил. Как вам кажется? Вряд ли у меня будут биографы-ищейки. Впрочем, кто его знает? А вдруг суд потомков окажется более справедливым, чем суд современников. Иногда я надеюсь, что обо мне будут писать монографии, а не только три строчки петитом. Ведь все мы мечтаем о посмертной славе. А я, пожалуй, даже больше всех» (