О людях и книгах - страница 20



Последнее в этом смысле впечатление было связано с Чеславом Милошем. Мой университетский и библиотечный знакомец, полонист, год или два стажировался в Польше, это был год 76-й, 77-й. Он привез оттуда книжки и среди прочих – такую как бы даже не книжку, а что-то похожее на общую тетрадку в картонном переплете. Это была десятая перепечатка с десятой копии подпольного гектографического издания стихов Милоша с его портретом на обложке. Ничего нельзя было разобрать практически ни на портрете, ни в стихах, настолько буквы уже расплылись от бесконечного копирования. Но что дошло? Дошла легенда. Милош был человек легенды, и она была вот, совсем рядом. Это было совмещение времен, когда именно сейчас, оказывается, тоже могут происходить легендарные вещи. Я начал искать все милошевское, что можно найти. Все-таки у поляков Милош был не до конца закрыт, в антологиях можно было что-то отыскать (была такая замечательная антология, составленная Станиславом Гроховяком). Я стал читать, а потом, уже через много лет, даже немножко и переводил стихи, прозу Милоша. От тогдашнего открытия был, конечно, прямой путь к «Солидарности», к введению военного положения. Вот такой, собственно говоря, конец легенды. Который оказался новым началом, потому что потом пришел 1989 год (соответственно, сюжет нашего разговора – если не брать предков – укладывается примерно между серединой 1960-х и 1989–1990 годами).

В 1989 году мы впервые с коллегами под предводительством Юрия Левады поехали за рубеж. Это было такое межуниверситетское сборище в Дубровнике, где собрались социологи всех стран бывшего – он еще не стал бывшим – социалистического лагеря, с тем чтобы поговорить о том, что происходит, – все явно и стремительно начало меняться. Причем было представлено поколение учителей, как Левада и как его коллеги, туда приехавшие, – чехи, поляки, венгры, болгары, – и было поколение нас, учеников, которые одновременно и учились у старших, и что-то рассказывали о том, как сами понимают происходящее. И вот в один из вечеров возвращаемся мы в гостиницу с этих своих занятий, а по телевизору в холле передают встречу Валенсы с правительством, как они заключают соглашение. И это, конечно, было замечательное, непередаваемое ощущение… Опять-таки это было опережающей надеждой. У нас еще только что-то зашевелилось, но мы сами еще оставались косными, сами пока еще только раскачивались, не осмеливаясь поверить в то, что действие возможно, изменение возможно. А тут это уже делалось реально. И это опять была история, которая происходит прямо на глазах и где соединяется их прошлое с их настоящим и наше прошлое с их настоящим. Здесь, конечно, много еще было наших, не осуществленных в свое время надежд. Вот такая история. Ничего другого, боюсь, нету.

А что касается развития нашей социологии, действительно многое шло через поляков. Правда, восприимчивого народа в 1960–1970-е годы не так-то уж много было. Левада, конечно, Игорь Кон, Ядов, Грушин, Шляпентох… В 1990-е годы был такой биографический проект у Геннадия Батыгина «Советская социология в биографиях». И вышла большая книга, она называлась «Советская социология 1960-х годов в очерках и биографиях» – как-то так. Там поколение отцов-основателей рассказывает о том, как все начиналось. И в том числе там есть такая тема, Батыгин об этом специально расспрашивал, – что вы знали о западной социологии? Батыгин, к сожалению, умер, он многое, конечно, мог бы рассказать, потому что он специально собирал эту информацию. Его вопрос был: что вы знали о зарубежной социологии? Как выходили на книги? Были ли контакты? Насколько помню, Щепаньский тогда много значил для старшего поколения социологов, Клосковская, Внук-Липинский. Через «Пшеглёнд социологичный» шло много информации – и по теории, и по истории социологии, и по технологии исследований. В Польше раньше добрались до американской социологии, барьер запретов был пониже, много переводили – от классиков до новинок, многое начали пробовать и в теории и в эмпирии. И это касалось не только теоретической и общей социологии, но всяких отраслевых вещей.