Огни в ночи - страница 16



Господь показывал ему красоту и мерзость. Счастье и гадость. Солнце и выгребную яму.

Показывал ему любовь и ненависть.

Так сплетались перед его закрытыми глазами Свет и Тьма, и он лежал ничком на паркетном полу, перед открытым окном, в жаркую летнюю ночь, и слёзы медленно стекали на плашки паркета из уголков глаз, и опять он воображал метельную зиму, и белую слепую смерть, и слышал ветра вой, здесь и сейчас, слышал тот будущий протяжный вой – отсюда; он часто замечал за собой, что он владеет временем, видит и провидит время, а оно, в обнимку с пространством, проплывает под ним, как земля плывёт под брюхом летящего на юг журавля, и из поднебесья он озирает землю, прощается с ней, и не хочет он диаволу говорить ни «здравствуй», ни «прощай», он хочет лишь с Богом обняться, да разве такое возможно, на что он, дерзкий, посягает, да кто ж ему разрешит?

И он понимал: все смерть разрешит.


…и надо, о, надо поглядеть в огонь.

Глядеть на огонь, это так успокаивает.

Встает, приоткрывает дверцу печи. Подбрасывает в её остывающий зев поленья.

Дубовые поленья, дуб горит дольше всего, и в комнатах тепло хранится до утра.

Петербург нереален. Он ненастоящий. Москва более напоминает Украину, она цветная, бешеная, солнце там с размаху ударяет тебе в щеку, а не рисует тебе лицо призрачной колонковой кистью. Петербург – призрак, Москва – дебелая хохочущая девка. Пушкин говорил ему: Петербург – прихожая, Москва – девичья, деревня же наш кабинет. Что ж, и в этом правда сокрыта!

Боже мой… да вся его жизнь – призрак… а смерть, смерть тоже призраком станет?..

Поленца схватил огонь, стал жадно пожирать. Он глядел на огонь, и языки огня плясали в его широко открытых глазах. Всё суета. Всё тщета. Всё, им написанное, – доказательство гордыни, не больше. Сжечь никчемную словесную вязь? Перед выдохом песни, перед музыкой молитвы – какие там его фантазии? Жалкие потуги на создание мiра. Мiръ создал Бог, и лишь однажды. И более сей Вселенский подвиг не повторял.

И воскрес-то Господь лишь раз; Он и посейчас жив, и придёт Он к нам, живой, Вторым Пришествием. Душа живая.

Придёт, и что? Чем он, Николай Васильич Гоголь, отчитается перед Ним?

Хома Брут. Акакий Башмачкин. Бобчинский и Добчинский. Вий. Павел Чичиков. Майор Ковалев. Тарас Бульба. И… и…

…огонь. Огонь. Это последняя истина.

Огонь горит, и его душа живая горит.

Так ли будет гореть, когда будет умирать?

С телом расставаться – к Богу уходить. А там, у Бога-то, небось, огонь сплошной: предвечные звёзды, горят-пылают негасимо.

А рукопись? Зачем она? Людям ли нужна? Ему ли? Богу?

Ведь всё равно всё закончится. И всё, по Писанию, в бешеном пламени дотла сгорит.

Так за чем же дело стало? Что медлит он?

Сжечь. Всё написанное не сможет. Разлетелось всё по свету. Так хоть последний свой выдох сжечь: бумага так быстро горит, жарко и слепяще, и потом долго смотреть на чёрные хлопья, ворошить их в печи обгорелой ржавой кочергой.


…а может, это то самое, Адское пламя, из детской, бедной церковки его… намалёванное на широкой стене…

…нет, что он, с ума сошел, Божий то огонь, Божий…

Теперь уж всё равно.


***


Течёт время. Утекает. Обволакивает забвением легенды. Осушает слёзы. Кто верит, что Гоголь перевернулся в гробу? Те, кто верит в это, молчат об этом. А зачем говорить?

Он хотел стать проповедником, молитвенником – а остался русским писателем. Художником.

Великим, необычным, странным, невероятным, космически щедрым, трагичнейшим и праздничнейшим, колоссально высоким и нищенски низким, туманным и торжествующе ясным, драгоценным смарагдом, русскою мифической вязью, всем малоросским ковром луговин и речушек, ярмарок и колядок, всем сумасшедшим сражением чертовни и Ангельского, Серафимского хора, воинства Сил бесплотных под водительством Михаила Архангела, всей царственностью и призрачностью Петербурга, всеми серебряными и золотыми сорожками и карасями на ивовых куканах, всем полнощным небом с крупными, как алмаз «Шах», звёздами, пылающими на небесной границе Востока и Запада, всеми безумными, грандиозными соборами и куполами Москвы, всеми щебетами птиц и визгами убитых на охоте зверей, всеми протяжными песнями на сенокосе и на пожинках остался он, да не в литературе даже, он смело вышел из литературы, выпростался, вырвался, вылетел вон из неё, как аист, рожденье человека предвещающий, как Ангел, навек поборовший прилипучего, приставучего чёрта, – остался он, остался, даже и сожжённый – остался, даже и забытый – остался, даже и смертно запомненный – остался, даже и во сне увиденный – остался: дождётся он, дождётся, чудесный наш, и Второго Пришествия, и воли и любви, и искупления и прощения, и новых слёз, и нового веселья, и новых громких колядок на синие снежные Святки, и нового Вознесения!