Огни в ночи - страница 39



Впитывать чужую культуру, как греческая губка впитывает морскую соль; как причастный хлеб впитывает вино, и ты с благоговением приближаешься ко Святым Дарам.

Нет деления на чужое и своё в Космосе культуры. Шекспир жил вчера. Нет, он живёт сегодня. Гомер дышит, улыбается, поёт первую песнь «Илиады»: «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…". Гёте, да ведь он идёт, ещё идёт по аллеям Теплица, ещё, старик, ведёт под руку юную возлюбленную свою, Ульрику фон Леветцов, а вы знаете, Ульрика родила ему, древнему старцу, ребёнка, правду говорят, седина в бороду, бес в ребро! А Вертер? А что Вертер? Он сам выбрал – никогда не стать старым. До старости юноше Тютчеву далеко. И Фридрих Шиллер – его ровесник – лишь вчера написал «Оду к Радости». Что напишет он? Что – он – уже сейчас! – пишет?

Да о Родине он пишет, о Родине!

На чужбине – всё о ней!

Зима недаром злится,
Прошла её пора —
Весна в окно стучится
И гонит со двора.
И всё засуетилось,
Все нудит Зиму вон —
И жаворонки в небе
Уж подняли трезвон.
Зима ещё хлопочет
И на Весну ворчит:
Та ей в глаза хохочет
И пуще лишь шумит…

На чужбине одолевает тоска по Родине. Он тосковал по России тем сильнее, чем ярче, серьезнее и безусловнее становилась его дипломатическая карьера. Женщины? Все немки, все; тевтонская сильная кровь; где ты живешь, там и твои женщины. Тяга к нежности, тяга к продолжению рода… Как продолжить род духа своего? Зачем поэту дано великое чувство, и оно обращается в письмена, а письмена – снова в звуки, и так возобновляется круговорот звёзд над твоею головой, над головами тех, кто явится в сей мир после тебя?

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был —
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!

…удивительно: ему требовалось очень немного слов, чтобы запечатлеть, зарисовать огромность бытия, великость мироздания, силу чувства, уникальность мгновенья. Иные поэты любили и умели писать огромные поэмы, размахивались на широкие композиции, на оды и циклы, поклонялись эпосу; он же закрывал глаза – и его нерождённое стихотворенье маячило, моталось перед ним прозрачным белым ангелом, облачным призраком… летящим в родимой синеве лебедем.

Он мог бы держать свой стих на ладони и рассматривать его с разных сторон.

А иной раз – и не мог бы. Стих ожёг бы ему руки, ударил языком огня прямо в сердце.

У него были стихи, которые он сам перечитывать не мог.

Он – творец – огненный созидатель – свободный художник – не мог прикоснуться к живой и жгучей, страшной материи беспощадного открытого Космоса, что породила их.

О, этот юг, о, эта Ницца…
О, как их блеск меня тревожит —
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может…
Нет ни полёта, ни размаху —
Висят поломанные крылья —
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…

***


Семьи, свадьбы, крестины, дети, они рождались и умирали, менялись ветра, то в грудь хлестали, то в спину, сбивали с ног, мучили, подгоняли, он только с виду был дипломатом, это для людей, не для себя, а так он был поэтом, настоящим, вольно-весёлым, порой диким, никем не приручённым, он мог пускаться в разгул, ночь напролёт сидеть на дружеской пирушке, взахлёб читать друзьям свои новые стихи, а какая разница, новые или старые, а вот и новая любовь, он же не может без любви, без страсти, лишь она даёт ему силу жить – и сочинять.