Операция «Карантин» - страница 18
– Лучше бы он её закрыл. Вместе с нематодами.
Никита окунул кончик платка в мензурку с виски, протёр ранку, а затем замазал её клеем БФ.
– Всё. – Он поднял мензурку. – Как это там говорится: не пьём, а лечимся?
– Нет, – покачал головой Сан Саныч. – Поехали.
И по-русски, одним махом, опрокинул в себя виски. Иных тостов, кроме «гагаринского», он не признавал. Этот тост был тем единственным светлым пятном, которое ещё признавали в мире за заплёванным, затоптанным всеми и вся социализмом. А для старого доктора это было всё, что осталось от его родины.
Никита тоже выпил, зажевал долькой манго.
– Кто-то идёт, – вдруг сказал доктор.
Сквозь беспрерывную канонаду тропического ливня по крыше бунгало Никита ничего не смог расслышать, но Сан Санычу верить стоило. Научился он у местных жителей дифференцировать звуки, причём до такой степени, что угадывал шаги знакомых людей.
– Кто? – спросил Никита. – Новый пациент?
Несколько мгновений Сан Саныч молчал, затем ухмыльнулся.
– Нет. Ваш «закадычный» друг. Стэцько.
– Ох… – застонал Никита и схватился за голову.
Стэцько Мушенко был его головной болью. По убеждениям – ярый украинский националист, по призванию – вечный рейнджер. Коренастый, мрачный мужик лет сорока, с одутловатым лицом, вислыми усами запорожского казака, большим пористым носом и маленькими глазками, в которых навсегда застыли недоверчивость и подозрительность. Во всех бедах мира туповатый рейнджер винил исключительно Москву и поэтому где только было можно пресекал «гегемонистические» поползновения «москалей» с автоматом в руках. Три года он провоевал в Чечне против российских войск, а затем непонятно почему завербовался в Центральную Африку. Никак иначе и здесь отстаивал «нэзалэжнисть» нэньки Украины от России. Языков, кроме своего родного, украинского, он не признавал, да, похоже, по природным данным и не был способен к обучению. Поэтому служить в Африке ему было туго. В бунгало Сан Саныча он приходил где-то раз в неделю, но тянула его сюда отнюдь не тоска по родине или возможность переброситься с братьями-славянами парой фраз, а нечто совсем иное. Сам вид российских медиков доставлял ему садистское удовольствие, подпитывая огонь затухающей в Африке ненависти к «москалям». Этакий запущенный клинический случай сверх обострённой националистической паранойи.
К Сан Санычу Стэцько относился более-менее снисходительно: время изрядно потрудилось над старым врачом – морщины, потемневшая, задубевшая в тропиках кожа, курчавые седые волосы делали его похожим на аборигена. А вот Никиту, на круглом лице которого будто стояла печать чистокровного «русака»: голубые глаза, русые волосы, нос картошкой – Стэцько ненавидел лютой ненавистью. Не помогла и придуманная Никитой на ходу «сказка», что его мать была чистокровной украинкой. Эта «новость» наоборот подлила масла в огонь. «Эч, москали, як наших дивчат паскудять!» – заключил Стэцько, и впредь Никиту иначе как «шпыгун» или «пэрэвэртэнь» не называл.
Приходил Стэцько обычно во время тропического дождя, лившего словно по расписанию с двенадцати до двух часов дня, приносил с собой литровую бутылку технического спирта, практически сам её выпивал, изредка, наверное, для куража, наливая российским медикам, а уходил, как только дождь прекращался. Разговор между тремя славянами получался тягомотный, пустой и тоскливый. Трудно разговаривать с человеком, который видит в тебе прежде всего мишень.